Пятая
попытка
а2001╛2003
1. Альфа-омега
(2001Ч2002)
a
У каждой семьи есть конец и начало.
Я хочу
рассказать о
моей семье:
о ветвях
высохших и
расцветших,
что
светлеют
сложенными
тенями
серебристого
тополя,
кипариса,
о
дыханье
пространства,
о воздухе
солнца,
огибающего
узкий ветер
крон.
b
Я был
эхом вас, до
того,
ааааааааааа как
стал эхом
других,
текущих
сквозь
рукава
ааааааааааа зрения,
в голосах
лодочников,
в эту рань
ааааааааааа руками
тянущих лов,
я сам
колебался
как грань
ааааааааааа ваших
же голосов.
Теперь
я остался
один
ааааааааааа у
полноводной
реки,
и яркий
свет,
замутнён
ааааааааааа влажным
туманом,
зрачки
сужает,
теперь, когда
ааааааааааа меня
и вас навек
соединяет
вода,
ааааааааааа я
и есть Ц вашей
речи залог.
g
Это
случилось
год назад.
Бабушка
умерла, жутко
мучаясь.
Перед
смертью она
отдала мне записки:
там было
намного
больше того,
что я знал
изустно. И
ещё долго со
мной
говорила.
лЗнаешь, мне
почему-то на
память
приходит
раннее
детство:
жёлтый кожаный
ранец, и мне
его жалко. И
классную
даму. К чему
это?╗ Ц
Воспоминанья
относились к
до-Революции,
т. е. к почти
столетью назад.
Я много знал
о бабушкиных
дядьях,
особенно же о
Василии Ц он
подарил
любимую
куклу и приходился
ей крёстным, Ц
по котором
бабушка горько
плакала,
потому что
крёстный
погиб на
Германской, а
кукла
разбилась.
Память
сворачивается
улиткой: там
дышат уже и
крёстная
мать моей
бабушки
Римская-Корсакова,
и сад с
белоснежными
яблонями; под
ними Ч
прапрадед
Илья Орлов,
строивший
церкви,
кончивший
жизнь дико и
страшно:
в год
Революции
убитый своим
управляющим (дело
происходило
во Мценском
уезде, и Лесков
оказался
прав). Ц
Ну, а мне
достался
лишь гул
кроветворный
да ломота в
затылке: что
и делает меня
старше. Ц Ц
И
на самом краю
немоты Ц тётя
Нюра Орлова Ц
муза
семьи:
цыганский
профиль,
скитанья по захолустьям,
одиночество,
шаль, стихи,
моя дикая
радость,
когда
горбоносая
Нюра вдруг
возникала в прихожей
у зеркала,
обращенье
лна ты╗ (лишь
потом я
понял,
ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа что
любимая Нюра
приходилась
бабушке тёткой).
А стихи
её:
а
ааааааааааа оды
спичкам и
газовым
горелкам,
ааааааааааа славословья
простым
предметам:
ааааааааааа по-нищенски
гордо-чеканные
строчки.
ааааааааааа Строчек
было немало,
ааааааааааа записанных
в
разлинованных
школьных тетрадях;
ааааааааааа я
не верю в то,
что они
исчезли:
ааааааааааа покуда
в тени хотя б
одного
сознаванья
ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа шелестят
прахом
страниц.
d
Как и
крупный снег
ярославский:
я в нём
утопал по
горло
в лесах
у разбойной
Волги.
Там мы с
бабушкой
совпадаем
в нашем
возрасте Ц ей
за тридцать,
а потом
под сорок; я
же,
не умея
ходить на
лыжах,
всё
втыкаю
лыжные палки
невпопад
в сугробы из
пуха.
e
Кстати,
место, где
жила тётя
Нюра, было у
реки Чусовая,
Ц я же думал,
что Часовая,
т. е. где
замыкается время.
Ну, а бабушка
всё
вспоминала о
каком-то романе,
бывшем у Нюры
лет за
восемьдесят
до того, в год
Гражданской
войны, в
предгорьях
сухого
Кавказа:
там, где
серные бьют
родники и
шипит земляная
вода.
z
Эта
спичка
простая,
этот
сквозной
огонёк,
изнутри
ожигая
как
кузнечик, что
пойман в
замок
двух
ладоней, Ц к
чему же
ты
усами
дрожишь
и
касаешься
кожи
изнутри,
так что дрожь
язычкового
уса,
спичка,
пленница, не
переходит
без веса
в
больший жар?
На волне
не
становится
блеском
солнца?
Газом плиты?
И
морганьем в
нерезком
жаре?
Пленница, ты
лишь
вздуваешь
сквозное
колебанье:
лети Ц
затухая,
сгорая
в
середине
пути,
где
из-за
перемига
тени
видят себя,
и
раскрыта их
книга
в
дыма блеск,
по губе
щекотаньем
без звука...
h
Теперь,
когда
строчки,
записанные в
этой самой
разлинованной
тетради или
конторской
книге
прояснились,
я могу,
наконец,
сказать за всех, не
сумевших
сказать.
q
И вот я
говорю.
Мы стоим у
слепящих
радугой
стендов: за
одним
почему-то
страница
лКлары Милич╗,
за другим Ц
строки
русского
лФауста╗. Мне
нестерпимо
скучно. За
окнами алетний
свет, яркие
кроны. И
зачем мы
вдвоём приехали
в этот музей
Тургеневых?
Бабушка: лСмотри,
какая
природа
вокруг. Мы
жили здесь неподалёку╗.
Ц
Она часто
давала мне
ключ, не
объясняя Ц к
чему. (Рядом
было Ми́ново:
наша
наследная
вотчина).
i
Я вырастал в
мире
близкого Ц
большего, чем
у большинства
мне знакомых
семей,
родства.
В нашем мире
все
приходились
друг другу дядьями,
тётками,
сёстрами,
братьями. У
бабушки было
пятеро
братьев; я
застал троих.
И никто из
них не любил
слова лдед╗,
все настойчиво
звали себя
дядьями:
дядя Серёжа
(почти
ослепший),
хромой
острослов и
жуир дядя
Вася (научивший
меня
небрежно
так
материться,
ааааааааааааааааааааааа за
что Ц по сей
день спасибо)
а
и
похожий на
поседелого
фавна
дядя
Женя.
Их близость
ко всем нам
была Ц
иероглифом
родства,
переплетения
в узел, более
крепкий, чем
душный
настой, чем
корень в
земле, чем
любые слова.
k
Дядя Женя
жил в
девятьсот
тридцатых в
Германии Ц
числился
лдворником╗
при
торгпредстве.
Дочь свою
назвал
Изольдой Ц
прилив
вагнерианского
моря Ц и
считал
лабудой
фильм про Штирлица.
От него я
узнал, что
когда,
задыхаясь от
гари, они
вчетвером
сожгли весь
архив
торгпредства,
и их,
полумёртвых
и обезумелых,
потащили Ц в
общем, спасли
Ц через
разбитую
дверь
удивлённо-корректные
немцы (начали
жечь в четыре
утра, в час
объявленья
войны, дочь
Изольда Ц
теперь тётя
Ира Ц с женой
возвратились
в Россию,
и, в общем,
терять им уже
было нечего),
а потом
раскидали по
камерам в
Моабите, то:
лОчень
голодно было,
Ц вспоминал дядя
Женя, Ц но мы не
прикасались
к еде: много дней╗.
Ц Почему? Ц лЧудак-человек,
а
психотропные
средства?а Но пуще
той
голодовки
жалею, что
нас забирали
прямо в
пижамах.
Потом, на
границе,
меняя на тех,
кто сидел в
Москве,
немцы, жалея
копейки,
привезли
меня в этой
самой пижаме.
Помню:
дул
пронизающий
кости,
смертельный ветер╗.
l
В
панцире
ветра и снега
оледенелая
так и
стоит
могила
его у главной
аллеи
на
Ваганьковском.
Очень
давно
я,
крестясь и
шепча,
прикасался,
как
учили в
детстве,
три раза
к
ставшей
цепкой
постелью
земле...
m
Самое
странное, что,
когда я думаю
о тех, кто
умер, то не
ощущаю факта
их смерти,
хотя я видел
и дядю Женю, и
дядю Васю в
том
состоянии,
что у нас
принято именовать
вечным сном:
На
щеках одного
Ц дяди Жени Ц
запомнились
синие жилки:
как бывало с
мороза;
другой
Ц дядя Вася Ц,
казалось,
забыл
побриться.
Под кроватью
скреблась
кошка
и
горячий,
весенний
свет
ааааааааааааааааааааааа пылил в
пенале
квартирки
возле
больницы, в
которой
родится мой
брат....
n
Я глаза
закрываю:
солнце
ползёт по
лицу,
осязая
ладонями
листьев
по-весеннему
вспухшее
тело,
читая
сквозистую
книгу его,
где
каждый
просвет Ц
это звук
в
возрастающем
гимне, значок
на
раскрытом
стане
ландшафта,
в
нараспашку
зияющем
полдне озёр и
равнин.
Влажно
бьётся
сердце
пространств.
Каждый
мускул
крепок, и
воля
напрягает
весёлый
зрачок.
x
Было
жизни начало
от нас, брат,
недалёко,
но как за
холмом
исчезает
заря, так
погас, брат,
этот
праздничный
грохот
вразлом
груди
тополя, липы
ли, вяза,
и теперь
только
сладкая гарь
да
зелёная пена
у глаза:
почек
взрыв, да
пустой
календарь:
в нем
белеют
сгоревшие
годы.
Впрочем,
вписано
много пока.
Но
покой
земляной
несвободы
ощущают
плечо и рука.
o
Ещё
усилие, как
говорится, и
мы обретём то
состояние
сна,
когда
основание
кажется
вязким,
раскрытым
вовне, и
я становлюсь
не собой,
а
масками всех,
кого видел
уснувшими
глубоко,
и,
шевелясь то
ли пеплом
страниц, то
ли мильонами
губ,
перетекая
во рваное
молоко
с озера Ц
стаей
пятнистых
форелей Ц
всплывая со
дна,
хвостом
ударяя по
молу, по
серым
плитам...
p
...назову
корень
корнем, руку Ц
рукой,
почку Ц
завязью
будущих мук.
Расцветай,
дивный гул,
через
розу воды,
через горло
моё, через
сердце моё: и
бурли
голосами
оживших
навек.
r
Корчевать
деревья,
слова, свои сны:
в этом нету
различья.
Я
вчера
вырывал
сорняковое
дерево,
выросшее
возле дома.
Не
сравнения
ради, а
вправду: это
было почти
поединком
Иакова
с ангелом Ц
тело
отрублено, но
узловатые
крылья во
влажной
выживут почве.
Побеждают
в конечном
итоге
деревья Ц не
мы.
ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа Так,
лет тридцать
назад
во
фруктовом
саду другой
моей бабушки
я, папа и
папин
брат-близнец
в три лопаты,
в шесть рук
топором и
пилой
рассекали
обречённые
казни тела
неплодоносных
деревьев,
оставляя
их цепкие
корни в
земле:
А
всего-то вины
юных вишен,
груш и
яблонь,
что
текли
солёные Ц
крови
испившие Ц
воды
там
под жаркою
почвой...
Потом, год
спустя, два
спустя,
разрыхляя
землю для
саженцев,
бился лопатой
о
живые их,
дышащие
крылья.
Существо
из обратного
мира я был им,
отсеченным,
как
Азрaил
человеку.
s
Дед
Иван,
вернувшись с
войны,
припадал к
этой жуткой
земле,
ааааааааааа дышащей,
пьяной от
собственной
крови
и крови
других,
излитой в
пахучее лоно;
ааааааааааа алкоголь
замутнял ему,
шедшему лпить
за здоровье╗,
как
поётся в
любимом
плаче его, Ц
тяжёлое сердце;
ааааааааааа он
давно уже Ц
часть этой
земли, и
сердце его рассосалось
в
плодоносных
на краткий
лишь срок,
потом засыхающих
грушах,
ааааааааааа сладкой
тютине,
чёрной
брызжущей
вишне.
Не затем
ли так
бабушка с
ясным
упорством вживляла
ааааааааааа обречённые
саженцы Ц
чтобы в
отрезке цветенья
оправдался
упадок: обрыв
в немоту,
предвкушенье
ааааааааааа дня,
когда,
изнемогши от
тяжести
жизни,
сердце
лопается в
тыщи
вздрогнувших
почек и слов,
ааааааааааа изливаясь
в корнях и
жгутах, прямо
в лоне весеннего
роста?
Но для
этого надо
объять эту
землю,
припасть
ааааааааааа к
ней: как дед
припадал.
t
Сокрушенье
рождает и
свет. Я и папа
на берегу
тинной
Грушевки, и,
смотря на
речную
излуку,
по
которой Ц их
помнит отец Ц
ходили
тяжёлые баржи,
Ц
лА куда?╗ Ц
ну, конечно, к
Аксаю; Аксай
расширяется
в Дон,
Дон же
вверх по
теченью почти
достигает до
Волги,
вниз же Ц
воды свои
изливает в
Азовское
озеро-море;
ну, а там:
океаны,
ветра,
эвкалипты и
мерный откат
волокнистого
шума. Как
мечтал я, отец
говорит, обогнуть
целый
свет... Долго
смотрит
поверх
пожелтелой
листопалой
бахчи и
тяжёлой от
марева степи,
чёрно-искристых
угольных
насыпей...
лБудем купаться?╗
Ца Да
что ты:
только
в тине
измажемся!
Разве что на
смех лягушкам...
u
Ветер
степи
тревожит
набрякшее
зрение, как
и
колосья
тяжёлые
близость
грозы не
тревожила б,
мрак
протекает
подбрюшиями
облаков,
дальний
свист
слышен в
зыбком
пролеске,
внезапно
серебряном,
чист
ослепительный
контур сухих
тополей, чешуёй
оплотняется
воздух и
плещет не
влажной Ц сухой,
горькой,
будто
приливом, от
рыбы,
вильнувшей
хвостом,
колос
гнущей
волной: до
того как
рассыплется
гром.
f
Ускользая
из рук,
вдруг
отдаваясь в
плече,
рыба
грома,
беззвучно
раскрыв
усатую
пасть,
жабры-ветви
подводных,
сухим
серебром
отливающих
острых
деревьев,
преломлённых
в зрачках,
кричит
безъязыко.
c
Закипaют земля Ц
и вода, и кровь:
где ты,
гром? где
река? где
ожившие
корни? где блеск
камыша?
Степь
дышит
упрятанным
трепетом
крыльев-корней
деревьев,
врастающих в
плотный,
волнящийся
воздух,
замешанный
на пылящей
земле.
y
Полыхнувшее
в тине со дна
Дона
серебросбруего,
бьющего
пьяным
копытом:
темна
его
жаркая плоть
и от дымных
буранов бела
тень
встающих со
дна
сознавания Ц
тени там или
тела
дышут
жадными
ртами, мне не
разобрать.
Обожгло
изнутри
дуновенье
пылящего
пепла и
снега.
w
Кто
дышал до
меня, вы
подъемлете
это тепло.
Вы мне будете
альфой, а я
буду вам
омегой.
10
сентября 2001Ч29
мая 2002
Милуоки
2. Меньше, чем
рукопись
(2002)
Слово
побеждает
1. Мысли
такие
приходят
даже под
сорок:
дело не
в том, что уже
невозможно
дышать,
или
сердце
иссушено Ц
горше
сожжённых
магнолий,
а просто
уже
понимаешь,
что лучше
любого крушенья
Ц
конечно,
любовного Ц
сон,
успокоенность,
сон.
Когда
тебе снова
два года (или
четыре),
ты идёшь
по горячей
тропинке в
шуме родных тополей,
скрипе
калиток о
ржавый
металл,
треске
матерчатых
лепестков, и
всё думаешь:
лА вот те,
кто
дышат внизу Ц
они видят и
слышат нас?╗
Ну,
конечно же,
видят, и
кажется Ц вот
бы тебе
наливаться
полуденным
зреньем в
горячей и
узкой
постели,
вечно
жить в этом
странном
замесе
сухого огня,
тополиного
шума и
мерного
лирного звона...
8
июля 2002
Мадрид
2.
Ботаническое
1.
Так
солнце
выжигает
белым
зигзагом
жар по
волокну
зрачка,
что в дыме
помутнелом
заметишь
только хвои
хну.
Цвета
отравлены до
самой
основы,
даже глубже;
цвет
любой
уже стекает
прямо
за
контур,
красящий предмет,
переливаясь
в обожжённых
зелёных
с прожелтью
глазах
и в
пальцах шума,
и в лимонных
проплавах
жара, в
тополях,
берберской
дробью
барабанов Ц
свет,
бьющий в
свет, Ц
наполнив
сквер:
поверх
обструганных
платанов,
траве
упрямой не в
пример.
Дыханье
Африки
заметно
в
наклоне рук и
головы
любого
дерева:
сквозь пятна
и вязь
куфической
листвы,
но
обморок
тяжёлой
крови,
забывшей
свой
латинский
путь,
стряхнут
они в
растеньеслове
полуночном
каком-нибудь.
Пока же
я и сам оглох
от
сухих
магнолий, их
сердец,
ловящих
барабанный
грохот:
избытка
жара,
наконец.
2.
Какие
мощные
платаны:
отшелушившаяся
сушь
их кожи,
будто ветер
пряный,
возбудит
ревность
многих душ.
Вот так
бы
выскользнуть
из тела,
литую
крепость
обнажив
подкожности
зелёно-белой,
в
преображенье
Ц не разрыв
раздвинуть
плечи, цепче
корни
пустить
и глубоко
вздохнуть,
так
глубоко, как
до сих пор не
вдыхала
лиственная
грудь,
пахнув в
испуганные
лица.
Но для
чего, скажи,
тогда
даны мне
памяти
зеница
и время
смерти и
труда?
3.
Лопата
ударяет о
грунт и уже:
из-под лопаты
дымит Ц
ни живо, ни
мертво Ц
земли
кровавое.
Заплаты
травы,
сшивающей её
стежком
широким
мягких стрел
и
с
изнанки Ц
белое шитьё
артерий
заживляют
тело
земли.
Когда б я
тоже рыл
твой
грунт, Ла
Манча и
Кастилья,
археологию
светил
по внутренностям,
скрытым
пылью,
угадывал,
но Ц гость
среди
усатых
злаков, ив,
магнолий,
платанов
Ц я лишь боль в
груди
межрёберная,
стон Ц не боле...
1Ч3
июля 2002
Королевский
ботанический
сад г.
Мадрида
3. Объект
становится
субъектом
I.
Венеция
восхода и
заката,
сквозь
жар и ветер, в
маревном
дыму
прозрачная
Ц тревожная
когда-тоа Ц
что
говоришь ты
сердцу моему?
Что на
такой воде
успокоений
легко
лежать? И в
окна и глаза
вдувает
ветер
занавеси,
тени?
Что
шевелится
сонная лоза
на этаже
втором? А ты Ц
на третьем?
Нет,
кажется, уже
ни на каком.
Ни под
водой, ни над.
Уже не спеть
им:
ни
голубям, ни
волнам ни о
чём,
прихлопывая
крыльями и
пеной,
от
набережных Ц
в жар Ц дымясь
назад,
где
блики, будто
голые колена,
под
платьем
подымаемым
блестят
твоим,
спокойствий
наших свет,
весёлым
порывом
наполняющая
дом,
покуда
жар гуляет по
гондолам,
и всё
мигает
солнце за
окном.
II.
Я дважды
достигал
пределов
мира,
которых
не следовало
бы достигать.
Я говорю
лне следовало
бы╗: потому
что там у пределов
тоже есть
мир,
где
царствуют
пепел и жар,
где так
же сидят в
горячих кафе,
попивая
кофе
и
читая
дымящиеся
газеты,
исписанные
мелкой вязью,
говоря
друг другу лla╗, лwakha╗, лmselхir╗*:
в
подтвержденье
тому, что
пекло с
прохладой
уже
поменялись
местами, как
в негативе,
и тела,
истлевая,
сами не
в силах
поднять ни
ладоней, ни
даже век. А
рыжая
черепица,
пальмы и
ветер там
тоже звенят:
похожи
на струны
лауда. Но
здесь, в
краях,
которые
мы, за
неимением
лучшего,
назовём
райскими;
здесь, где
прохлада и
есть прохлада,
а не
пепел и не
шелушение
губ,
и голос
не обрастает
чешуями
будто бы жабры
рыбы,
выброшенной
на мутный
песок; здесь,
где движется
Брента, где
мне
подивиться
бы Ц сквозь
линзу тумана
Ц
свежести
обступающих
Альп,
попевке
рожка,
будящего
егерей
прямо за
окнами: там,
где стена
казармы;
здесь музыка
Ц это долгая
речь,
а не лад
заунывный, не
треск сухой
сквозь
пальцы
скелетообразных
пальм,
здесь я
вглядываюсь
не в Ничто
беспредельных
испепелённых
пространств,
но в
оживание
жизни внутри
набухающей
матки
города Ц
дальше, у устья
реки,
цветущего
светом,
спокойствием,
радостью
дней,
овитого
лозами чуть
накренённых
лучей,
предвещающих
ливень,
который
стекает мелким
теплом по
рукам,
волосам,
согревает
кожу ступней.
Я внутри
него; лвне╗
отливает с
вокруг меня сдвинутый
шум.
25 и
27 июня 2002
Венеция
и
Бассано-дель-Граппа
4. Речь моя,
дорогие,
родные
(родная!),
стала
совсем
безыскусной.
Так
полдневное
солнце, нас
всех ожигая,
исчезает
за белой,
отвесной
неподвижной
стеной, и ни
бриза, ни
тени,
пощадившей
бы всякого, Ц
только
фонари
чуть
покачиваются
в медине,
и винить
в этом некого
Ц только
ты один
проницаем
среди
непрозрачных
очертаний
как бы в
негативе
форм и
линий, как
выдох
миганий
проточных
пылью
света,
откатами
крови
искажаешь
Ц так было уже:
колебался
медный
ставень, и
всё щебетали
между
пальмами
ласточки Ц
сколько б не
длился
сон,
тебе слишком
яркий
вначале. Ц Ц
21
июня 2002
Танжер
* лНет╗, лда╗,
лдобрый
вечер╗ (на
марокканском
арабском).
Молитва
Священник
мне говорит:
лМолитесь,
как если бы
вы
находились в
смертельной
опасности╗.
И вот я
молюсь. Здесь
трава не
имеет цвета,
камни Ц
тяжести, а
листва уже
пожухла. Я
вхожу в те
края, где
смеркается
видимый шум.
Там Мария
стоит как
царица луны,
попирая стопами
фосфорный
свет.
Я молюсь: Ей,
одетой в
шиповник
созвездий,
ведущей меня
через мрак.
Я молюсь
этой ночи,
зажавшей
пространства
в кулак.
Не суди меня
строго:
сердце
уязвлено. Я
почти
захлебнулся
от
собственного
дыханья, но ещё
пытаюсь
дышать.
Как и жухлые
листья
клёнов и лип,
как иссушенных
сосен сеть.
Эта ночь
отлична от
всех: она не
вовне, a
внутри.
Блеск
дрожит на
сетчатке, не
проникая в
мой мозг.
Я стою, где я
прежде бывал:
где, быть
может, частица
меняа
бормочет,
узнав
контуры
ледникового
леса, часовню
Св. Матиаса,
камни с
высеченными
на них
рукопожатиями
(как будет
при Страшном
суде), стрелы
лиловых
цветов на
опушке,
эпитафии Ц
все почти
по-немецки.
Спокойно
здесь; я
здесь бывал
зимой
семь
месяцев
назад, теперь
легко
услышать,
как со всех
сторон
трещат
сухие
выстрелы Ц не
то ветвей,
не
то охотников,
и голоса
через
холмы
доносятся;
такой
уордсвортовский
почти что
уголок,
каких
на карте
ветряных
равнин,
пожалуй,
не осталось.
Докурив,
глотнув
вина,
опорожнив
стакан
на
землю,
говоришь ей:
пей, земля,
густую
кровь; за
столько
тысяч вёрст
я
нёс её, земля.
Теперь с
тобой
мы
сестринством
и братством
сращены
и
сны твоей
морены Ц это
сны
мои,
ночь сердца
моего Ц твоя,
лес
ледниковый,
зыблемая
ночь.
Оказывается,
это стреляли
оленей.
И ещё
продолжают
бить наповал:
поражённых смертельной
болезнью,
съедающей мозг.
Сейчас об
этом твердят
по радио: оно
включено в
машине.
Решенье
правительства
штата.
Я
представил,
как кровь
через
судороги хлещет
из медленно
дышащих тел.
Наклоняюсь
к траве:
неужели, усы,
хохолки, резные
листы,
гроздья
белых ягод,
вам было мало
ржавых
дождей?
Наклоняюсь
и к озеру, к
сокрушённым
камням, похожим
на зубы
гигантов,
которые
лижет вода.
Что вам,
озеро и
трава, Ц мозг
мой, лёгкие,
полные
влажного
ветра?
Как и вы, духи
родины
дальней Ц
белорогий косач,
чешуйчатый
конь-река и
ветер в литых
деревах:
утолит вашу
жажду, о духи,
из тела пробитого
кровь?
Между тем
крест
прицела
всплывает
наверх от
крестца:
пересчитывая
позвонки,
отгоняя жар
от лица.
Остаётся только
поверить в
речь: слово
спасёт.
Я молюсь: Ей,
раздвинувшей
полог
мигающих угольных
сот,
из которых
всплывают
пчёлы
галактик; а
под пологом
мира Ц грудь
подымается,
рёбрами
Млечное
расширяет Её плоть
затенённую,
где во чреве
уже созрел
колос надежды,
новый олень,
защищённый
от жалящих стрел.
Благословенна
ты в женах, говорю
я Ей, и
благословен
плод чрева
твоего Ц
Солнце,
восходящее
по спинному
хребту умирающей
внутренней
тьмы.
Это как раз
то мгновенье,
когда я вижу
резко и ясно
как никогда
ОЧЕРТАНЬЯ
ВСЕГО, ЧТО НЕ
БЫЛО МНОЙ. И
теперь уже не
отделить
ни от кожи, ни
от зрачка.
Сердце
вплавлено в рёбра,
и мне,
может быть, и
не нужны ни
кожа, ни речь,
ни извне
проникающий
шум, ибо лишь,
покидая ту
тень,
понимаешь,
какая там
впереди
изумлённая, яркая
звень. Ц Ц
11Ч15 июля 2002
Милуоки
Обернувшись
назад:
критикам
Вы,
проведшие
годы,
сражаясь
картонным
мечом с
собственными
тенями в
подвальных
кафе Москвы и
Петербурга
или внимая
речам упырей
из заветного
лящика╗,
ааааааааааааааааааааааа их
стенаньям и
пляскам,
не говорите
теперь, что в
словах моих
больше слогов,
чем ваш глаз
насчитает
разрывов
листвы
в
окрашенных
синим
подбоем,
впечатанных
в стены
ветвях.
Вы учились
оттенкам
сумерек, я же
глядел в иссушавшее
солнце
Северной
Африки и стал
точно рыжий песчаник
звонких её
городов.
ааааааааааааааааааааааа ааа На мне
резцом
выводило
бестенные
лозы и
вспархивающих
птиц,
пока я
смотрел, как
за холмами,
покрытыми
крапом олив,
зеленеет и
плавится
небо Сахары
точно
раскрытая
книга миров,
в которой ещё
напишут Ц
но уже не
ваши Ц слова.
Ваше время Ц
прохладный
вечер, а моё Ц
выпуклый день.
Для меня Ц
шелест
злаков и
волны
цикадьего треска.
День,
блеснувший
на пёстрых,
покатых,
расплавленных
крышах
Москвы.
Чей яркий
закат
провожаешь,
сощурясь
с карнизов
Нью-Йорка,
ааааааааааааааааааааааа с
плосковерхих
чешуйчатых
ящериц-башен
Мекнщса.
Неужели
степей
суходувы
станут глуше?
Или кварц,
что резал
ладони
спрессованным
шумом у
самого входа
в пустыни, Ц
вдруг превратится
в глину?
И цепкое
тело утратит
упругость и
жилистость
от того, что
никто из вас
не целил Ц как
я Ц
ааааааааааааааааааааааа в
лицо
изумлённому
зверю? И не
видел крови, забрызгавшей
снег?
Я уже
пересек
теннолиственные
Аппалачи,
ааааааааааааааааааааааааааааааааааа стылые
Альпы,
горячий
безводный
Атлас,
жилище
дэвов Ц Памир,
сгорал от
подкожного пыла
ааааааааааааааааааааааааааааааааааа у
горных озёр,
где не
водится даже
рыба,
не то чтобы
плыть
человеку,
встречал
жадногубую
смерть
ааааааааааааааааааааааааааааааааааа в
платановых
рваных
аллеях Ц нет
ничего на свете,
чего б я не
знал и не
видел.
Когда я
прочитал
всех
ламентов
рост в дубравах
дремлющих
предков,
в буквах
резной травы,
в клейнотах
фосфорных
лун
и когда
задышал, как
они, в полный
щебет
солнцем
сквозь пепел,
Ц
то, услышав
слова
лпобеждающий
смерть╗, вы
запомнили
только: лсмерть╗.
Разделим
пространство
и время, и
прочее: вам Ц
немота
(с оттенками
отсветов,
эха), мне Ц
прорастающий
шум,
захватывающий
весь регистр,
ааааааааааааааааааааааа вам
Ц вчера и
сегодня, мне Ц
завтра.
Оно уже
шелушится
под кожей Ц
невидимо вам.
16Ч19
июля 2002
Милуоки
*аааа *аааа
*
Истёрлись
запылённые
подошвы.
аааааааа На
землю ляжешь
Ц будешь век
лежать,
вперясь
глазами в
лиственное.
Что ж вы,
аааааааа густые
волны,
плещете
опять
поверх
меня, как
будто я в
зелёной
аааааааа реке
плыву, хотя
прирос к
земле
всем
телом, точно
к лодке
плоскодонной,
аааааааа и
водоросли
виснут на
весле?
Точнее,
травы
оплетают
руки
аааааааа и
ступни?
Колыхается,
горяч,
по
веткам
перебрасывая
звуки,
аааааааа как
если бы в
игре
гигантов мяч,
счастливый
полдень. Ну, а
мне, пожалуй,
аааааааа довольно
будет видеть
только те
сквозь
схлёсты шума,
как из течи
малой,
аааааааа цеженья
света Ц в
тёмной
густоте.
19 июля 2002
Милуоки
Жаль,
что ею не
овладел,
когда
по-кошачьему
выгибала
загорелую
спину
и
показывала
босые ступни.
Теперь
пишет, что
плавает по
грозовой
лагуне
на
яхте
приятелей,
что дожди
продолжаются.
Помнишь,
стоял,
без
зонта под
хлещущим, и
всё
удивлялась:
лПрирода?
Какая
природа?
Даже
дно нашей
плоской лагуны
и то Ц дело рук
человека╗? Ц
Я
отвечу: что ж,
ничего. Это
тоже
ещё
не поздно
исправить.
21
июля 2002
Милуоки
3. На
пределе
сознанья
(2002Ч2003)
Медленный
снег
Заречный
элеватор
цвёл, как
змей
рогатый, а
теперь уже их
два.
Не вытрешь
снега с мёрзнущих
бровей
ты обшлагом
тяжёлым
рукава,
поскольку и
рукав давно
уж бел,
и прядь
сухих волос
слегка седа.
Вдыхай же
стужу: ту, что
не сумел
вдохнуть в
необратимые
года,
в какие
приезжал
сюда.
Теперь
окрестный
мир течёт
давно
внутри и
застывает,
как вода
в Дону, но
остаётся
тёплым дно,
где
зыблются не
сны, не
голоса
станиц,
поднявших
лавой на
штыки
январь, не
свет,
звенящий как
леса,
не всех
племён
метельных
языки, Ц
лишь тени
разбирающих
пути
трамвайные,
звон молотов
и те
слова, каких,
очнувшись, не
найти
в снежащей
густоте.
Откинув Ц
ярким на
ярком Ц назад
перья
позёмки
ликующие,
ты стоишь
среди шума и
искр, там, где
прежде была
развилка
и трамвай
заворачивал
от
поликлиники
к крытому
рынку,
а теперь Ц над
развилкой
разобранной Ц
лишь гребешки
стылых подводных
орнаментов
над
накренёнными
окнами
многоэтажного
дома, омытые,
смазанные
льнущим
морозным
воздухом
вышедшей из
берегов
реки
оживающих
линий,
стучащей
льдинами слов,
Ц
и выдыхаешь:
лСпасибо
тебе,
утро
первого дня,
за метель, за
ожог кислородный
на рваной
губе╗.
1
января 2003
Ростов-на-Дону
Наваждение
1. Ни
за что, мой
друг Исабель,
не будем
напиваться
больше и
делать йогу,
колесить
всю ночь,
спать в одной
постели
ааааааааааа в
негритянском
гетто.
Всё
твердила:
кровь
разыгралась,
пышет,
мол,
казак, привычная
джигитовка.
Я отвечу
так:
начиталась
книжек
ааааааааааа в
эфемерном
Кито.
Поезжай к
экватору, где
росла ты.
Что тебе
ледник
приозёрной
стужи?
Кровь
твоя теплей и
темнее кожа
шепчущих
листьев.
Обнажи-ка
лучше свой
прикус, мочки
двух
ушей; меня,
Исабель, волнуют
твой
живот,
вздыманье
рёбер и
гибкость Ц
до
того, как
больше
мы с
тобой не
будем в одной
ли, в разных,
в двух ли,
трёх ли Ц
скольких ещё
постелях Ц
спать,
поскольку,
друг мой,
пора
наступит
ааааааааааа и для
другого.
2. Конечно,
тоже сюжет:аааааа
Эскадрильи
лфантомов╗
подвергают
ковровым
бомбардировкам
Ц
квартал
за кварталом
Ц
грязно-белый
Милуоки
(думаю,
твой
белобрысый
пилот
проделал это в
уме
не раз и
не два):
музей
Калатравы,
оледенелые
пляжи, мексиканский
квартал
и гетто,
которое и без
того
выглядит,
как после
налёта
лфантомов╗:
двери
сорваны с
петель,
разбитые
окна, и чернокожий
субъект на
игле
топчет
снег,
примеряясь,
не свинтить
ли ему колеса
с моего
повидавшего
виды, но
крепкого
автомобиля.
Это наш,
так сказать,
ответ
вождям
Гринголандии.
Это вид их новых
руин.
Колизей,
скажем прямо,
и Пестум.
Напои ж
меня лёгкой
своею водой.
Тошноту в
голове
провей
крепким
отваром
запахов,
шелестом,
вспышками
тонких серёг.
Ах,
Исабель,
ИсабельЕ
3. Исабель,
закусивши
губу,
говорит,
что
моих не
читала
стихов,
что
в стихах Ц
слишком
много эмоций,
закрыт
её
мир для
эмоций, что
слов
ей
не нужно
касаться,
смотреть на
меня,
что
пожар
пожирающих
сфер
ей
опасен, как и
в сердцевине
огня
прежде
читанный Ц в
школе Ц
Бодлер.
лНе
затем я
покинула
родину, чтоб
в
этом
плавиться сердцу╗,
Ц рука
сжала
пальцев
фаланги, и
тычутся в
столб
оба
Ц в чёрных
ботинках Ц
носка.
*
Ты-то
думал, что
Блейк Ц твой
любимый поэт.
Оказалось,
техасец-блондин
Ц
тот
пилот, в чьём
сознании
воздух одет
в гуд
проклёпанных
сталью машин,
кто, при
встрече с тобой
на парковке
лицо,
узнавая,
отводит, и за
этим
всем Исабель
то наденет
кольцо,
а
то снимет и
смотрит в
глаза.
Что ж,
тебе и огонь,
и живая земля
внемлют.
Воздух же Ц
пусть себе Ц
он
сотрясается
от поворотов
руля
воинств,
чьи имена Ц
легион.
*
Ц лНе пора
нам пока
расставаться,
мой друг,
да и
эти стихи Ц не
конец.
F-17,
иглой
прободающий
звук
в
разлетании
жарких колец,
Ц
это
тоже лишь Ц вниз
по спинному
хребту Ц
изумленье
того, что
внутри
распаляет
тебя, что в
земли
полноту
входит
линзой,
разбившейся
в три
беглых
отсвета, кожу
ожегших.
Теперь
пусть
покроют
туманы
земель
приозёрных
волнистость.
Ты ж звукам
не верь,
лишь
пыланью
внутри,
Исабель╗. Ц Ц
4. Как
будто в
детстве
показали дом,
где
яркий
потолок и
окна настежь,
и
пыльный свет,
и плеск под
потолком
влетевших
птиц, а ты у
двери
застишь
их
тени от
проекции в
проём
дверного
косяка, чтоб
на ступенях
они
мигали, и
казался дом
вовне
разбрасывающим
и свет, и тень
их,
что
зыблются на
дышащей воде.
Но
снег вокруг,
и озеро
промёрзло,
и,
жабры
расправляя,
рыбой Ц где? Ц
ты
вытянулся Ц в
измороси
ворс ло=
патками
влипая, в
света взлом Ц
как
в прорубь Ц
пробиваясь:
как
втолкнуться
в
скользящий
шум и влажным
плавником
внезапно
повернуться?
5. Любопытство?
Оно ещё
движет тобой?
Жажда пить
из
стакана
оставленного?
Говоришь, что
в Техасе хоть
вой. Что лгала
мне Ц я знал Ц
относительно
(см. третью
часть), что не
будем курить,
что
уж там
целоваться,
что год
миновал,
как
стояли вот
так же на
утреннем
этом крыльце
при
скопленье
гостей, под
ноябрьским
дождём:
ты
от холода в
куртке моей,
как сейчас в
пальтеце
с
моего, ах,
плеча, что
вдвоём,
слава
Богу, не
вышло; лIТm no fucking muse╗;
да
ты знаешь
сама,
это
только слова,
расплетание
уз,
что
сильнее
письма,
я
которым, мол,
лвот телефон╗,
как ты,
любопытством
своим
отстранившись,
стою
глядя
сквозь
приозёрные
дождь, едкий
дым
прямо
в полночь
твою.
15
декабря 2002Ч2
ноября 2003
Милуоки
аааааааааааааааааааааааааа
Самое
главное
Это
будет
последними
словами
между нами, потому
что даже
словам
приходит
конец.
Хотя
время
движется
вперёд и
назад,
поступки,
увы, не имеют
обратного
хода.
Особенно
лотчаянье╗,
спланированное
как покупка:
здесь
не выгадать
лишних тебе
сантиметров,
не прикрыть
отсутствующего
сердца, и теперь
плыть одной Ц
в своём
внутреннем Ц
аде.
Наступает
пора пригубливать
своих же
отваров. Не
сладко?
Мне
товарищ
сказал:
представь,
что ты вдруг разлюбил
целый город.
Но
какой?
Москву? В
Москве наши
жизни не пересеклись.
Ц Ц
Атланту?
Где бассейны
в тени
раскалённых
деревьев, как
и лишние
простыни
цвета агавы,
прикипали к
дымящейся
коже, так что
можно было
снимать
отпечатки с
мускульных
связок, и
любая
вмятина
пряной души
твоей Ц плещущей
рядом Ц пахла
пєтом
(твоим) и
спермой
(моей) и
солнцем
(общим на
всех)? И тебе
было мало.
ааааааааааааааааааааааа Но
Атланта и без
того набухала,
топорщилась
сердцем
свободы до
ещё нашей встречи,
чтобы
выпростаться
из ребёр поверх
этих
змееобразных
хвостов
из
залихватски
выстроившихся
в затылок
красношеих
байкерш и
взнуздавших
грузовики
деревенских
придурков в
заляпанных
птичьим
помётом
шляпах
с флагами
Конфедерации.
Мир
сосен,
медлительной
речи, всегда
удивлённого
взгляда и
всегда
возбуждённых
желёз. Ц Ц
Вашингтон?
Но ведь я там
бывал и один,
хотя лучше
бывало нам
вместе
в узкой
ванной с
окном на
Висконсин-Авеню:
в жаркой
струе (языком
проникала в
расщелины
каждой
ступни между
пальцев)
или
прямо на
крыше, в
тепле
заходящего
света,
обхвативши
руками часто
дышавшую
грудь; ты же
спиной пригибалась,
щекоча
курчавыми
прядями Ц в полоборота
щеки;
или
просто в
парках, когда
говорили
друг другу
самые
важные вещи.
Как-то,
выбравшись
из полугетто,
помнишь,
слушали
поседелого, в
длинных
раструбах
тени и света,
чернокожего
саксофониста:
звуком чище,
чем смог
человек бы. А
влажный
Джорджтаун
гудел
ульями
подслеповатых
огней
распускавшихся
ресторанов,
как
всегда,
переполненный
трепетом
сумерек. Нет,
Вашингтон ни
при чём. Ц Ц
Милуоки?
Но ведь после
того, как
расстались, я
узнал и
других,
прикоснувшихся
к корням
существа и
дыханья.
Пусть и накоротко
Ц глубоко. Ц Ц
А
Лос-Анджелес,
где ты пишешь
электронные
эти депеши?
Ну, и что:
хорошо тебе
там? Для чего
мне твои
посланья?
Голливуд
и
университеты?
Ну, кому это
нужно для
счастья? Ц Ц
Я
ведь
пересекал
эту пустошь:
в арках мостов,
муравейниках
мексиканских
городков
по склонам
подвижных,
неверных,
сползающих в
Океан,
обречённых
на уничтоженье
гор Ц
за несколько
лет до тебя.
Жить на треснувшей
крышке
вулкана,
может быть,
интересно, но
не тем, чья
температура
превышает
бурлящее под
ногами. Это
ведь как
Атланта (но
больше). Я
предпочту
Сан-Диего:
только
выедешь за
город Ц и
первобытный
пейзаж
освежает
холодным
течением.
Впрочем, это для
будущей
жизни:
мы же
сейчас о
прошедшем,
исчезающем,
словно рябь
на стремнине
реки. Ц Ц
Ну,
какие ещё
города
остаются:
Мадрид? Ц Ц Где ты
так
вдохновенно
лгала
каждым
жестом,
словом и
взглядом, ибо
делала вид:
всё как
прежде,
когда мы
сидели среди
зелени
поздней
ночью на Paseo de Recoletos,
возле
нашей
квартирки
под
домами,
напоминавшими
многоэтажный
модерн
на
Пречистенке:
оглушённые
полуарабской
вязью
листьев и
архитектурой
залитого
светом
почтамта, и,
помнишь,
сказал: лА в
Москве мы б
расстались
быстрее╗? Ц Ц
Я уже
понимал, что
был счастлив,
там,
на давней
Пречистенке,
лазая по
ослепительным
крышам со
знакомой, в
чьей звучной,
волшебной
немецкой
фамилии меня
привлекало
значенье.
лРозы
топчущая╗ А.
(не любившая
краткого
имени) вышла
потом за
поэта,
чью
очень тихую
музу, в гроб
сходя,
привечал
удивлённый
Арсений
Тарковский,
и, помню, надписывал
тёзке
подборку
с
воинским
жарким
приветом
(наше имя
ведь значит Ц
лсолдат╗),
эта
шутка
аукнулась
мне через
дюжину лет,
когда
я колебался:
лВедь и Блейк
твой Ц солдат.
Не могу,
Исабель:
солидарность╗.
Ц лНу, ты тоже. И
сегодня
ложишься со
мной╗. Ц Ц
Нет,
ни жаркая эта
Москва, ни
дышащий в
лицо Милуоки,
ни душный
Мадрид за
спиной,
ни
гудящие
пустоши и
города
Северной
Африки, где и
мы побывали,
ни Рим, где я
прежде был счастлив
(с другой)
в девяносто пятом году, до ещё нашей встречи, Ц здесь уже не при чём. Они остаются, чем были.
Память зыблема смыслом. Даже если предать и его, ничего не разломится. Кроме как в сердце предавших.
Впрочем, я разлюбил тебя: как это не было трудно.
Пей одна эту горечь: она теперь не моя.
29
апреля 2003
Милуоки
1. Когда
б я остался в
любимейшем
из городов,
глотал бы
весеннюю
стужу, а
летом
неярким
в дымящих
торфяниках, в
сдвиге
мигающих швов
листвы и
воды, что
тревожат
любой
лесопарк, им,
насельникам
города Ц
некогда
прежнему мне,
Ц
знакомый,
как
длительный
сон, сквозь
который
секущие
ливни
проводят
неяркое
солнце, и ростом
во сне
качалось бы
дерево
города, ярче
и дивней
деревьев
вдоль
пыльных
проспектов Ц Ц
но я разорвал
ту связь, что
меня
бередила;
лежит между
нами
пустынею
целая жизнь,
как
безводный
оскал
барханного
дна, где не
ливень Ц
песчаное пламя
течёт
сквозь глаза;
знаешь,
новой,
горячей,
другой
я жизни бы не
променял, и
уже не
взыскую
летящего
вспять: будь
то зыблемый
шум городской
дней юности,
или Ц выбери
рифму любую.
2. Выйдешь
с утра за
околицу Ц
солнце
качает шумы
тёплых
деревьев,
укутанных
прямо по брови
в
перекипание
ящериц
лиственной
тьмы,
пьяных от
собственной
крови.
У, сколько
блеска у них!
Ты и сам
зазвучал, как
труба,
глядя
поверх в
сорок глаз
изумлённого
тела,
в гуд
контрабасов,
в выдохи
флейт и зоба
птичьих
волынок
вплетая
оцепенелый
звук, неподвижный
от солнца,
что дышит в
мундштук
сердца, да
так неумело,
что трудно
поверить,
и
извлекается
низкий
тревожащий
звук
вздутием
рёбер и горла
Ц Ц можете сами
проверить
нот глубину
ранним утром
на диком краю
города: где
подхватят
вас волны,
как будто
с пляжа
пустой
позвонок, и
подуют в
находку свою
солнцем, что
в зелень
обуто.
22
сентября и 13
октября 2003
Милуоки
Ч Ширли,
Лонг-Айленд
Среди
лагуны
зрение её
предутреннее
в изумлённых
силах
подбрасывает
солнце на
копьё
бессонницы
поверх
квадратных,
стылых,
бестенных
площадей Ц
между домов
рыжеющих.
И даже резкий
звук: он
не
взмахи
голубей, не
шарк шагов,
а просто
дребезжанье
в стёклах
окон.
Воды
прозрачней
кожа, а язык
волны,
соска
касаясь и
предплечья,
так
обволакивает
плоть, как
звук
сплетался
бы со звуком,
зреньем,
речью
лежащего,
с суставами
его;
мигая
мягким
блеском,
множа
лагуны
цвет и ветер
звуковой
по
диафрагме,
под набухшей
кожей.Ц Ц
Отныне
никакого
рубежа
между
двумя, теперь
одною кровью
вздымаются
моллюски,
крыши, ржа=
вчина
балконов, к
изголовью
внезапно
подступает
утро Ц
вот
как
долог был тот
путь
вовнутрь
сознанья,
где ныне
тело общее
растёт
соседством
влаги,
близостью
дыханья.
*
Ты,
шептавшая
мне лPiano, pianoЕ╗,
говоришь:
лЕсли будет
война,
то
окажется
Океана
непреодолимой
длина╗.
Я,
когда-то
любивший
тебя любою,
а теперь
ещё крепче
связь,
говорю:
лЗа
Атлантикой Ц
что я?
Лишь
пространства
попутчик. Но
здесь,
где
земля,
укреплённая
жаром,
подставляет
воде бока,
мы с
тобою Ц
пространство,
ярым
солнцем
выжженное.
Хрустка
тишина
от оконной
стыни
в
полутьме до
начала весны,
но уже
незнакомым
доныне
мы в
надводном
сне сращены.
Это
всё-таки
больше тела и
крепче
веры, сильней
ума.
И
откатит
волной
оробелою
световая
зима╗.
*
Ты всё
вспоминаешь
нашу поездку
в июньские
сумерки
на озеро
Гарда, за
восемь лет до
того.
Женская
память
томительнее
мужской.
Впрочем,
и я вижу
будто вчера:
дымящая
гладь и трепетанье
ночниц
прямо
над головами
(ты простишь
мне повтор).
Мы сидели
среди
целующихся
пар, оба
в смятении; и
в мерцающем
оцепенении
расстегнула
сандалии,
чуть касаясь
воды: лНу, а ты?╗ Ц
Я уже
понимал: всё
решилось,
но не
знал, как мне
удержать это
время.
Знаешь,
было бы проще
нам
тогда вот
лежать на
дымящей
траве, среди
шёпотов,
радужных
вспышек,
разрезающих
сумрак ночниц,
как сейчас Ц
согревая
друг друга
через
тонкие
метины, будто
прорез на
плече, проходящим
сквозь кожу Ц
вдвоём,
глядя на
синеющий
диск в
вечернем
окне над лагуной
в
предсознании
будущего, что
наползает с равнин
и озёр
континента
на западе
солнца.
Там
стылое время
заходит,
и
темнеет
беспамятство,
от какого дай
Бог нам с
тобой
не
захлебнуться.
Впрочем, даже
и тьма неопасна
здесь,
на острове в
тихой лагуне,
где солнце и
ночь
проницают
в отсутствии
тени, как
наша близость,
друг друга.
Ночь
восходит с востока,
но запад
долго горит
несгорающим
светом.
11Ч12, 14 и 17
февраля 2003
Венеция
и Милуоки
Вернуться
к оглавлению
книги лНа
запад солнца╗
Справиться
в
Дополнительных
пояснениях к
текстам 2000Ч2002 гг
й Игорь
Георгиевич
Вишневецкий,
2005