Пятая попытка

а20012003

 

1. Альфа-омега

 

(2001Ч2002)

 

a

 

У каждой семьи есть конец и начало.

Я хочу рассказать о моей семье:

 

о ветвях высохших и расцветших,

что светлеют сложенными тенями

серебристого тополя, кипариса,

о дыханье пространства, о воздухе солнца,

огибающего узкий ветер крон.

 

b

 

Я был эхом вас, до того,

ааааааааааа как стал эхом других,

текущих сквозь рукава

ааааааааааа зрения, в голосах

лодочников, в эту рань

ааааааааааа руками тянущих лов,

я сам колебался как грань

ааааааааааа ваших же голосов.

 

Теперь я остался один

ааааааааааа у полноводной реки,

и яркий свет, замутнён

ааааааааааа влажным туманом, зрачки

сужает, теперь, когда

ааааааааааа меня и вас навек

соединяет вода,

ааааааааааа я и есть Ц вашей речи залог.

 

g

 

Это случилось год назад. Бабушка умерла, жутко мучаясь. Перед смертью она отдала мне записки: там было намного больше того, что я знал изустно. И ещё долго со мной говорила. лЗнаешь, мне почему-то на память приходит раннее детство: жёлтый кожаный ранец, и мне его жалко. И классную даму. К чему это?╗ Ц Воспоминанья относились к до-Революции, т. е. к почти столетью назад.

 

Я много знал о бабушкиных дядьях, особенно же о Василии Ц он подарил любимую куклу и приходился ей крёстным, Ц по котором бабушка горько плакала, потому что крёстный погиб на Германской, а кукла разбилась.

 

Память сворачивается улиткой: там дышат уже и крёстная мать моей бабушки Римская-Корсакова, и сад с белоснежными яблонями; под ними Ч прапрадед Илья Орлов, строивший церкви, кончивший жизнь дико и страшно:

 

в год Революции убитый своим управляющим (дело происходило во Мценском уезде, и Лесков оказался прав). Ц

 

Ну, а мне достался лишь гул кроветворный да ломота в затылке: что и делает меня старше. Ц Ц

 

И на самом краю немоты Ц тётя Нюра Орлова Ц

муза семьи: цыганский профиль, скитанья по захолустьям,

одиночество, шаль, стихи, моя дикая радость,

когда горбоносая Нюра вдруг возникала в прихожей у зеркала,

обращенье лна ты╗ (лишь потом я понял,

ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа что любимая Нюра приходилась бабушке тёткой).

 

А стихи её:

а

ааааааааааа оды спичкам и газовым горелкам,

ааааааааааа славословья простым предметам:

ааааааааааа по-нищенски гордо-чеканные строчки.

 

ааааааааааа Строчек было немало,

ааааааааааа записанных в разлинованных школьных тетрадях;

ааааааааааа я не верю в то, что они исчезли:

ааааааааааа покуда в тени хотя б одного сознаванья

ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа шелестят прахом страниц.

 

d

 

Как и крупный снег ярославский:

я в нём утопал по горло

в лесах у разбойной Волги.

 

Там мы с бабушкой совпадаем

в нашем возрасте Ц ей за тридцать,

а потом под сорок; я же,

 

не умея ходить на лыжах,

всё втыкаю лыжные палки

невпопад в сугробы из пуха.

 

e

 

Кстати, место, где жила тётя Нюра, было у реки Чусовая, Ц я же думал, что Часовая, т. е. где замыкается время.

 

Ну, а бабушка всё вспоминала о каком-то романе, бывшем у Нюры лет за восемьдесят до того, в год Гражданской войны, в предгорьях сухого Кавказа:

 

там, где серные бьют родники и шипит земляная вода.

 

z

 

Эта спичка простая,

этот сквозной огонёк,

изнутри ожигая

как кузнечик, что пойман в замок

 

двух ладоней, Ц к чему же

ты усами дрожишь

и касаешься кожи

изнутри, так что дрожь

 

язычкового уса,

спичка, пленница, не

переходит без веса

в больший жар? На волне

 

не становится блеском

солнца? Газом плиты?

И морганьем в нерезком

жаре? Пленница, ты

 

лишь вздуваешь сквозное

колебанье: лети Ц

затухая, сгорая

в середине пути,

 

где из-за перемига

тени видят себя,

и раскрыта их книга

в дыма блеск, по губе

 

щекотаньем без звука...

 

h

 

Теперь, когда строчки, записанные в этой самой

разлинованной тетради или конторской книге

прояснились, я могу, наконец,

сказать за всех, не сумевших сказать.

 

q

 

И вот я говорю.

 

Мы стоим у слепящих радугой стендов: за одним почему-то страница лКлары Милич╗, за другим Ц строки русского лФауста╗. Мне нестерпимо скучно. За окнами алетний свет, яркие кроны. И зачем мы вдвоём приехали в этот музей Тургеневых? Бабушка: лСмотри, какая природа вокруг. Мы жили здесь неподалёку╗. Ц

 

Она часто давала мне ключ, не объясняя Ц к чему. (Рядом было Ми́ново: наша наследная вотчина).

 

i

 

Я вырастал в мире близкого Ц большего, чем у большинства мне знакомых семей, родства.

 

В нашем мире все приходились друг другу дядьями, тётками, сёстрами, братьями. У бабушки было пятеро братьев; я застал троих. И никто из них не любил слова лдед╗, все настойчиво звали себя дядьями:

 

дядя Серёжа (почти ослепший),

 

хромой острослов и жуир дядя Вася (научивший меня

небрежно так материться,

ааааааааааааааааааааааа за что Ц по сей день спасибо)

а

и похожий на поседелого фавна

дядя Женя.

 

Их близость ко всем нам была Ц иероглифом родства,

переплетения в узел, более крепкий, чем душный настой, чем корень в земле, чем любые слова.

 

k

 

Дядя Женя жил в девятьсот тридцатых в Германии Ц числился лдворником╗ при торгпредстве.

 

Дочь свою назвал Изольдой Ц прилив вагнерианского моря Ц и считал лабудой фильм про Штирлица.

 

От него я узнал, что когда, задыхаясь от гари, они вчетвером сожгли весь архив торгпредства, и их, полумёртвых и обезумелых, потащили Ц в общем, спасли Ц через разбитую дверь удивлённо-корректные немцы (начали жечь в четыре утра, в час объявленья войны, дочь Изольда Ц теперь тётя Ира Ц с женой возвратились в Россию,

 

и, в общем, терять им уже было нечего),

 

а потом раскидали по камерам в Моабите, то: лОчень голодно было, Ц вспоминал дядя Женя, Ц но мы не прикасались к еде: много дней╗. Ц Почему? Ц лЧудак-человек, а психотропные средства?а Но пуще той голодовки жалею, что нас забирали прямо в пижамах. Потом, на границе, меняя на тех, кто сидел в Москве, немцы, жалея копейки, привезли меня в этой самой пижаме.

 

Помню: дул пронизающий кости, смертельный ветер╗.

 

l

 

В панцире ветра и снега

оледенелая

так и стоит

могила его у главной аллеи

на Ваганьковском.

 

Очень давно

я, крестясь и шепча,

прикасался,

как учили в детстве,

три раза

к ставшей цепкой постелью земле...

 

m

 

Самое странное, что, когда я думаю о тех, кто умер, то не ощущаю факта их смерти, хотя я видел и дядю Женю, и дядю Васю в том состоянии, что у нас принято именовать вечным сном:

 

На щеках одного Ц дяди Жени Ц запомнились синие жилки: как бывало с мороза;

 

другой Ц дядя Вася Ц, казалось, забыл побриться. Под кроватью скреблась кошка

и горячий, весенний свет

ааааааааааааааааааааааа пылил в пенале квартирки

возле больницы, в которой родится мой брат....

 

n

 

Я глаза закрываю: солнце ползёт по лицу,

осязая ладонями листьев по-весеннему вспухшее тело,

читая сквозистую книгу его,

где каждый просвет Ц

это звук в возрастающем гимне, значок

на раскрытом стане ландшафта,

в нараспашку зияющем полдне озёр и равнин.

Влажно бьётся сердце пространств.

Каждый мускул крепок, и воля

напрягает весёлый зрачок.

 

x

 

Было жизни начало от нас, брат,

недалёко, но как за холмом

исчезает заря, так погас, брат,

этот праздничный грохот вразлом

 

груди тополя, липы ли, вяза,

и теперь только сладкая гарь

да зелёная пена у глаза:

почек взрыв, да пустой календарь:

 

в нем белеют сгоревшие годы.

Впрочем, вписано много пока.

Но покой земляной несвободы

ощущают плечо и рука.

 

o

 

Ещё усилие, как говорится, и мы обретём то состояние сна,

когда основание кажется вязким, раскрытым

вовне, и я становлюсь не собой,

а масками всех, кого видел уснувшими глубоко,

и, шевелясь то ли пеплом страниц, то ли мильонами губ,

перетекая во рваное молоко

с озера Ц стаей пятнистых форелей Ц всплывая со дна,

хвостом ударяя по молу, по серым плитам...

 

p

 

...назову корень корнем, руку Ц рукой,

почку Ц завязью будущих мук. Расцветай, дивный гул,

через розу воды, через горло моё, через сердце моё: и бурли

голосами оживших навек.

 

r

 

Корчевать деревья, слова, свои сны: в этом нету различья.

Я вчера вырывал сорняковое дерево, выросшее возле дома.

 

Не сравнения ради, а вправду: это было почти поединком

Иакова с ангелом Ц тело отрублено, но

узловатые крылья во влажной выживут почве.

 

Побеждают в конечном итоге деревья Ц не мы.

ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа Так, лет тридцать назад

во фруктовом саду другой моей бабушки я, папа и папин

брат-близнец в три лопаты, в шесть рук топором и пилой рассекали

обречённые казни тела неплодоносных деревьев,

оставляя их цепкие корни в земле:

 

А всего-то вины юных вишен, груш и яблонь,

что текли солёные Ц крови испившие Ц воды

там под жаркою почвой... Потом, год спустя, два спустя,

разрыхляя землю для саженцев, бился лопатой

о живые их, дышащие крылья.

Существо из обратного мира я был им, отсеченным, как

Азрaил человеку.

 

s

 

Дед Иван, вернувшись с войны, припадал к этой жуткой земле,

ааааааааааа дышащей, пьяной от собственной крови

и крови других, излитой в пахучее лоно;

ааааааааааа алкоголь замутнял ему, шедшему лпить за здоровье╗,

как поётся в любимом плаче его, Ц тяжёлое сердце;

ааааааааааа он давно уже Ц часть этой земли, и сердце его рассосалось

в плодоносных на краткий лишь срок, потом засыхающих грушах,

ааааааааааа сладкой тютине, чёрной брызжущей вишне.

Не затем ли так бабушка с ясным упорством вживляла

ааааааааааа обречённые саженцы Ц чтобы в отрезке цветенья

оправдался упадок: обрыв в немоту, предвкушенье

ааааааааааа дня, когда, изнемогши от тяжести жизни,

сердце лопается в тыщи вздрогнувших почек и слов,

ааааааааааа изливаясь в корнях и жгутах, прямо в лоне весеннего роста?

Но для этого надо объять эту землю, припасть

ааааааааааа к ней: как дед припадал.

 

t

 

Сокрушенье рождает и свет. Я и папа на берегу

тинной Грушевки, и, смотря на речную излуку,

по которой Ц их помнит отец Ц ходили тяжёлые баржи, Ц

лА куда?╗ Ц ну, конечно, к Аксаю; Аксай расширяется в Дон,

Дон же вверх по теченью почти достигает до Волги,

вниз же Ц воды свои изливает в Азовское озеро-море;

ну, а там: океаны, ветра, эвкалипты и мерный откат

волокнистого шума. Как мечтал я, отец говорит, обогнуть

целый свет... Долго смотрит поверх пожелтелой

листопалой бахчи и тяжёлой от марева степи,

чёрно-искристых угольных насыпей... лБудем купаться?╗ Ца Да что ты:

только в тине измажемся! Разве что на смех лягушкам...

 

u

 

Ветер степи тревожит набрякшее зрение, как

и колосья тяжёлые близость грозы не тревожила б, мрак

 

протекает подбрюшиями облаков, дальний свист

слышен в зыбком пролеске, внезапно серебряном, чист

 

ослепительный контур сухих тополей, чешуёй

оплотняется воздух и плещет не влажной Ц сухой,

 

горькой, будто приливом, от рыбы, вильнувшей хвостом,

колос гнущей волной: до того как рассыплется гром.

 

f

 

Ускользая из рук,

вдруг отдаваясь в плече,

рыба грома, беззвучно раскрыв

усатую пасть, жабры-ветви подводных, сухим

серебром отливающих острых деревьев,

преломлённых в зрачках,

кричит безъязыко.

 

c

 

Закипaют земля Ц и вода, и кровь:

где ты, гром? где река? где ожившие корни? где блеск камыша?

Степь дышит упрятанным трепетом крыльев-корней

деревьев, врастающих в плотный, волнящийся воздух,

замешанный на пылящей земле.

 

y

 

Полыхнувшее в тине со дна

Дона серебросбруего, бьющего пьяным копытом: темна

его жаркая плоть и от дымных буранов бела

тень встающих со дна сознавания Ц тени там или тела

дышут жадными ртами, мне не разобрать. Обожгло

изнутри дуновенье пылящего пепла и снега.

 

w

 

Кто дышал до меня, вы подъемлете это тепло.

Вы мне будете альфой, а я буду вам омегой.

 

10 сентября 2001Ч29 мая 2002

Милуоки

 

 

 

 


2. Меньше, чем рукопись

 

(2002)

 

 

Слово побеждает

 

1. Мысли такие приходят даже под сорок:

дело не в том, что уже невозможно дышать,

или сердце иссушено Ц горше сожжённых магнолий,

а просто уже понимаешь, что лучше любого крушенья Ц

конечно, любовного Ц сон, успокоенность, сон.

 

Когда тебе снова два года (или четыре),

ты идёшь по горячей тропинке в шуме родных тополей,

скрипе калиток о ржавый металл, треске

матерчатых лепестков, и всё думаешь: лА вот те,

кто дышат внизу Ц они видят и слышат нас?╗

 

Ну, конечно же, видят, и кажется Ц вот бы тебе

наливаться полуденным зреньем в горячей и узкой постели,

вечно жить в этом странном замесе сухого огня,

тополиного шума и мерного лирного звона...

 

8 июля 2002

Мадрид

 

 


2. Ботаническое

 

1.

Так солнце выжигает белым

зигзагом жар по волокну

зрачка, что в дыме помутнелом

заметишь только хвои хну.

 

Цвета отравлены до самой

основы, даже глубже; цвет

любой уже стекает прямо

за контур, красящий предмет,

 

переливаясь в обожжённых

зелёных с прожелтью глазах

и в пальцах шума, и в лимонных

проплавах жара, в тополях,

 

берберской дробью барабанов Ц

свет, бьющий в свет, Ц наполнив сквер:

поверх обструганных платанов,

траве упрямой не в пример.

 

Дыханье Африки заметно

в наклоне рук и головы

любого дерева: сквозь пятна

и вязь куфической листвы,

 

но обморок тяжёлой крови,

забывшей свой латинский путь,

стряхнут они в растеньеслове

полуночном каком-нибудь.

 

Пока же я и сам оглох от

сухих магнолий, их сердец,

ловящих барабанный грохот:

избытка жара, наконец.

 

2.

Какие мощные платаны:

отшелушившаяся сушь

их кожи, будто ветер пряный,

возбудит ревность многих душ.

 

Вот так бы выскользнуть из тела,

литую крепость обнажив

подкожности зелёно-белой,

в преображенье Ц не разрыв

 

раздвинуть плечи, цепче корни

пустить и глубоко вздохнуть,

так глубоко, как до сих пор не

вдыхала лиственная грудь,

 

пахнув в испуганные лица.

Но для чего, скажи, тогда

даны мне памяти зеница

и время смерти и труда?

 

3.

Лопата ударяет о

грунт и уже: из-под лопаты

дымит Ц ни живо, ни мертво Ц

земли кровавое. Заплаты

 

травы, сшивающей её

стежком широким мягких стрел и

с изнанки Ц белое шитьё

артерий заживляют тело

 

земли. Когда б я тоже рыл

твой грунт, Ла Манча и Кастилья,

археологию светил

по внутренностям, скрытым пылью,

 

угадывал, но Ц гость среди

усатых злаков, ив, магнолий,

платанов Ц я лишь боль в груди

межрёберная, стон Ц не боле...

 

1Ч3 июля 2002

Королевский ботанический сад г. Мадрида

 

 


3. Объект становится субъектом

 

I.

Венеция восхода и заката,

сквозь жар и ветер, в маревном дыму

прозрачная Ц тревожная когда-тоа Ц

что говоришь ты сердцу моему?

 

Что на такой воде успокоений

легко лежать? И в окна и глаза

вдувает ветер занавеси, тени?

Что шевелится сонная лоза

 

на этаже втором? А ты Ц на третьем?

Нет, кажется, уже ни на каком.

Ни под водой, ни над. Уже не спеть им:

ни голубям, ни волнам ни о чём,

 

прихлопывая крыльями и пеной,

от набережных Ц в жар Ц дымясь назад,

где блики, будто голые колена,

под платьем подымаемым блестят

 

твоим, спокойствий наших свет, весёлым

порывом наполняющая дом,

покуда жар гуляет по гондолам,

и всё мигает солнце за окном.

 

II.

Я дважды достигал пределов мира,

которых не следовало бы достигать.

Я говорю лне следовало бы╗: потому что там у пределов тоже есть мир,

где царствуют пепел и жар,

где так же сидят в горячих кафе,

попивая кофе

и читая дымящиеся газеты, исписанные мелкой вязью,

говоря друг другу лla╗, лwakha╗, лmselхir╗*:

в подтвержденье тому, что пекло с прохладой

уже поменялись местами, как в негативе,

и тела, истлевая,

сами не в силах поднять ни ладоней, ни даже век. А рыжая черепица,

пальмы и ветер там тоже звенят:

похожи на струны лауда. Но здесь, в краях,

которые мы, за неимением лучшего, назовём

райскими; здесь, где прохлада и есть прохлада,

а не пепел и не шелушение губ,

и голос не обрастает чешуями будто бы жабры рыбы,

выброшенной на мутный песок; здесь, где движется Брента, где мне

подивиться бы Ц сквозь линзу тумана Ц

свежести обступающих Альп,

попевке рожка, будящего егерей

прямо за окнами: там, где стена

казармы; здесь музыка Ц это долгая речь,

а не лад заунывный, не треск сухой

сквозь пальцы скелетообразных пальм,

здесь я вглядываюсь не в Ничто

беспредельных испепелённых пространств,

но в оживание жизни внутри набухающей матки

города Ц дальше, у устья реки,

цветущего светом, спокойствием, радостью дней,

овитого лозами чуть накренённых лучей,

предвещающих ливень, который стекает мелким теплом по рукам, волосам,

согревает кожу ступней.

Я внутри него; лвне╗ отливает с вокруг меня сдвинутый шум.

 

25 и 27 июня 2002

Венеция и Бассано-дель-Граппа

 

 


4. Речь моя, дорогие, родные (родная!),

стала совсем безыскусной.

Так полдневное солнце, нас всех ожигая,

исчезает за белой, отвесной

 

неподвижной стеной, и ни бриза, ни тени,

пощадившей бы всякого, Ц только

фонари чуть покачиваются в медине,

и винить в этом некого Ц только

 

ты один проницаем среди непрозрачных

очертаний как бы в негативе

форм и линий, как выдох миганий проточных

пылью света, откатами крови

 

искажаешь Ц так было уже: колебался

медный ставень, и всё щебетали

между пальмами ласточки Ц сколько б не длился

сон, тебе слишком яркий вначале. Ц Ц

 

21 июня 2002

Танжер

 

 

* лНет╗, лда╗, лдобрый вечер╗ (на марокканском арабском).

 

 

 


Молитва

 

Священник мне говорит: лМолитесь, как если бы вы находились в смертельной опасности╗.

 

И вот я молюсь. Здесь трава не имеет цвета, камни Ц тяжести, а листва уже пожухла. Я вхожу в те края, где смеркается видимый шум.

 

Там Мария стоит как царица луны, попирая стопами фосфорный свет.

 

Я молюсь: Ей, одетой в шиповник созвездий, ведущей меня через мрак.

 

Я молюсь этой ночи, зажавшей пространства в кулак.

 

Не суди меня строго: сердце уязвлено. Я почти захлебнулся от собственного дыханья, но ещё пытаюсь дышать.

 

Как и жухлые листья клёнов и лип, как иссушенных сосен сеть.

 

Эта ночь отлична от всех: она не вовне, a внутри.

 

Блеск дрожит на сетчатке, не проникая в мой мозг.

 

Я стою, где я прежде бывал: где, быть может, частица меняа

 

бормочет, узнав контуры ледникового леса, часовню Св. Матиаса, камни с высеченными на них

 

рукопожатиями (как будет при Страшном суде), стрелы лиловых цветов на опушке, эпитафии Ц все почти по-немецки.

 

Спокойно здесь; я здесь бывал зимой

семь месяцев назад, теперь легко

услышать, как со всех сторон трещат

сухие выстрелы Ц не то ветвей,

не то охотников, и голоса

через холмы доносятся; такой

уордсвортовский почти что уголок,

каких на карте ветряных равнин,

пожалуй, не осталось. Докурив,

глотнув вина, опорожнив стакан

на землю, говоришь ей: пей, земля,

густую кровь; за столько тысяч вёрст

я нёс её, земля. Теперь с тобой

мы сестринством и братством сращены

и сны твоей морены Ц это сны

мои, ночь сердца моего Ц твоя,

лес ледниковый, зыблемая ночь.

 

Оказывается, это стреляли оленей.

 

И ещё продолжают бить наповал: поражённых смертельной болезнью, съедающей мозг.

 

Сейчас об этом твердят по радио: оно включено в машине. Решенье правительства штата.

 

Я представил, как кровь через судороги хлещет из медленно дышащих тел.

 

Наклоняюсь к траве: неужели, усы, хохолки, резные листы, гроздья белых ягод, вам было мало ржавых дождей?

 

Наклоняюсь и к озеру, к сокрушённым камням, похожим на зубы гигантов, которые лижет вода.

 

Что вам, озеро и трава, Ц мозг мой, лёгкие, полные влажного ветра?

 

Как и вы, духи родины дальней Ц белорогий косач, чешуйчатый конь-река и ветер в литых деревах: утолит вашу жажду, о духи, из тела пробитого кровь?

 

Между тем крест прицела всплывает наверх от крестца:

 

пересчитывая позвонки, отгоняя жар от лица.

 

Остаётся только поверить в речь: слово спасёт.

 

Я молюсь: Ей, раздвинувшей полог мигающих угольных сот,

 

из которых всплывают пчёлы галактик; а под пологом мира Ц грудь

 

подымается, рёбрами Млечное расширяет Её плоть

 

затенённую, где во чреве уже созрел

 

колос надежды, новый олень, защищённый от жалящих стрел.

 

Благословенна ты в женах, говорю я Ей, и благословен плод чрева твоего Ц Солнце, восходящее по спинному хребту умирающей внутренней тьмы.

 

Это как раз то мгновенье, когда я вижу резко и ясно как никогда

 

ОЧЕРТАНЬЯ ВСЕГО, ЧТО НЕ БЫЛО МНОЙ. И теперь уже не отделить

 

ни от кожи, ни от зрачка. Сердце вплавлено в рёбра, и мне,

 

может быть, и не нужны ни кожа, ни речь, ни извне

 

проникающий шум, ибо лишь, покидая ту тень,

 

понимаешь, какая там впереди изумлённая, яркая звень. Ц Ц

 

11Ч15 июля 2002

Милуоки


Обернувшись назад: критикам

 

Вы, проведшие годы, сражаясь картонным мечом с собственными тенями в подвальных кафе Москвы и Петербурга

или внимая речам упырей из заветного лящика╗,

ааааааааааааааааааааааа их стенаньям и пляскам,

не говорите теперь, что в словах моих больше слогов,

чем ваш глаз насчитает разрывов листвы

в окрашенных синим подбоем, впечатанных в стены ветвях.

 

Вы учились оттенкам сумерек, я же глядел в иссушавшее

солнце Северной Африки и стал точно рыжий песчаник

звонких её городов.

ааааааааааааааааааааааа ааа На мне резцом выводило

бестенные лозы и вспархивающих птиц,

пока я смотрел, как за холмами,

покрытыми крапом олив, зеленеет и плавится небо Сахары

точно раскрытая книга миров, в которой ещё напишут Ц

но уже не ваши Ц слова.

 

Ваше время Ц прохладный вечер, а моё Ц выпуклый день.

Для меня Ц шелест злаков и волны цикадьего треска.

День, блеснувший на пёстрых, покатых, расплавленных крышах Москвы.

Чей яркий закат провожаешь, сощурясь

с карнизов Нью-Йорка,

ааааааааааааааааааааааа с плосковерхих чешуйчатых ящериц-башен Мекнщса.

 

Неужели степей суходувы станут глуше?

Или кварц, что резал ладони спрессованным шумом у самого входа в пустыни, Ц вдруг превратится в глину?

И цепкое тело утратит упругость и жилистость

от того, что никто из вас не целил Ц как я Ц

ааааааааааааааааааааааа в лицо изумлённому зверю? И не видел крови, забрызгавшей снег?

 

Я уже пересек теннолиственные Аппалачи,

ааааааааааааааааааааааааааааааааааа стылые Альпы, горячий безводный Атлас,

жилище дэвов Ц Памир, сгорал от подкожного пыла

ааааааааааааааааааааааааааааааааааа у горных озёр, где не водится даже рыба,

не то чтобы плыть человеку, встречал жадногубую смерть

ааааааааааааааааааааааааааааааааааа в платановых рваных аллеях Ц нет ничего на свете,

чего б я не знал и не видел.

 

Когда я прочитал всех ламентов рост в дубравах дремлющих предков,

в буквах резной травы, в клейнотах фосфорных лун

и когда задышал, как они, в полный щебет солнцем сквозь пепел, Ц

то, услышав слова лпобеждающий смерть╗, вы запомнили только: лсмерть╗.

 

Разделим пространство и время, и прочее: вам Ц немота

(с оттенками отсветов, эха), мне Ц прорастающий шум,

захватывающий весь регистр,

ааааааааааааааааааааааа вам Ц вчера и сегодня, мне Ц завтра.

 

Оно уже шелушится

под кожей Ц невидимо вам.

 

16Ч19 июля 2002

Милуоки

 

 

 


*аааа *аааа *

 

Истёрлись запылённые подошвы.

аааааааа На землю ляжешь Ц будешь век лежать,

вперясь глазами в лиственное. Что ж вы,

аааааааа густые волны, плещете опять

 

поверх меня, как будто я в зелёной

аааааааа реке плыву, хотя прирос к земле

всем телом, точно к лодке плоскодонной,

аааааааа и водоросли виснут на весле?

 

Точнее, травы оплетают руки

аааааааа и ступни? Колыхается, горяч,

по веткам перебрасывая звуки,

аааааааа как если бы в игре гигантов мяч,

 

счастливый полдень. Ну, а мне, пожалуй,

аааааааа довольно будет видеть только те

сквозь схлёсты шума, как из течи малой,

аааааааа цеженья света Ц в тёмной густоте.

 

19 июля 2002

Милуоки

 

 

 

 


Элегия

 

Жаль, что ею не овладел,

когда по-кошачьему выгибала загорелую спину

и показывала босые ступни.

Теперь пишет, что плавает по грозовой лагуне

на яхте приятелей, что дожди продолжаются. Помнишь, стоял,

без зонта под хлещущим, и всё удивлялась: лПрирода? Какая природа?

Даже дно нашей плоской лагуны и то Ц дело рук человека╗? Ц

Я отвечу: что ж, ничего. Это тоже

ещё не поздно исправить.

 

21 июля 2002

Милуоки

 

 

 

 


3. На пределе сознанья

 

(2002Ч2003)

 

Медленный снег

 

Заречный элеватор цвёл, как змей

рогатый, а теперь уже их два.

Не вытрешь снега с мёрзнущих бровей

ты обшлагом тяжёлым рукава,

поскольку и рукав давно уж бел,

и прядь сухих волос слегка седа.

Вдыхай же стужу: ту, что не сумел

вдохнуть в необратимые года,

в какие приезжал сюда.

 

Теперь окрестный мир течёт давно

внутри и застывает, как вода

в Дону, но остаётся тёплым дно,

где зыблются не сны, не голоса

станиц, поднявших лавой на штыки

январь, не свет, звенящий как леса,

не всех племён метельных языки, Ц

лишь тени разбирающих пути

трамвайные, звон молотов и те

слова, каких, очнувшись, не найти

в снежащей густоте.

 

Откинув Ц ярким на ярком Ц назад

перья позёмки ликующие,

ты стоишь среди шума и искр, там, где прежде была развилка

и трамвай заворачивал от поликлиники к крытому рынку,

а теперь Ц над развилкой разобранной Ц лишь гребешки

стылых подводных орнаментов над накренёнными окнами

многоэтажного дома, омытые, смазанные

льнущим морозным воздухом вышедшей из берегов

реки оживающих линий, стучащей льдинами слов, Ц

и выдыхаешь: лСпасибо тебе,

утро первого дня, за метель, за ожог кислородный на рваной губе╗.

 

1 января 2003

Ростов-на-Дону

 

 

 

 


Наваждение

 

1. Ни за что, мой друг Исабель, не будем

напиваться больше и делать йогу,

колесить всю ночь, спать в одной постели

ааааааааааа в негритянском гетто.

 

Всё твердила: кровь разыгралась, пышет,

мол, казак, привычная джигитовка.

Я отвечу так: начиталась книжек

ааааааааааа в эфемерном Кито.

 

Поезжай к экватору, где росла ты.

Что тебе ледник приозёрной стужи?

Кровь твоя теплей и темнее кожа

шепчущих листьев.

 

Обнажи-ка лучше свой прикус, мочки

двух ушей; меня, Исабель, волнуют

твой живот, вздыманье рёбер и гибкость Ц

до того, как больше

 

мы с тобой не будем в одной ли, в разных,

в двух ли, трёх ли Ц скольких ещё постелях Ц

спать, поскольку, друг мой, пора наступит

ааааааааааа и для другого.

 

 

2. Конечно, тоже сюжет:аааааа

Эскадрильи лфантомов╗ подвергают ковровым бомбардировкам Ц

квартал за кварталом Ц

грязно-белый Милуоки

 

(думаю, твой белобрысый пилот проделал это в уме

не раз и не два):

 

музей Калатравы, оледенелые пляжи, мексиканский квартал

и гетто, которое и без того

выглядит, как после налёта лфантомов╗:

 

двери сорваны с петель, разбитые окна, и чернокожий субъект на игле

топчет снег, примеряясь, не свинтить ли ему колеса

с моего повидавшего виды, но крепкого автомобиля.

 

Это наш, так сказать, ответ

вождям Гринголандии. Это вид их новых руин.

Колизей, скажем прямо, и Пестум.

 

Напои ж меня лёгкой своею водой.

Тошноту в голове провей крепким отваром

запахов, шелестом, вспышками тонких серёг.

 

Ах, Исабель, ИсабельЕ

 

 

3. Исабель, закусивши губу, говорит,

что моих не читала стихов,

что в стихах Ц слишком много эмоций, закрыт

её мир для эмоций, что слов

ей не нужно касаться, смотреть на меня,

что пожар пожирающих сфер

ей опасен, как и в сердцевине огня

прежде читанный Ц в школе Ц Бодлер.

лНе затем я покинула родину, чтоб

в этом плавиться сердцу╗, Ц рука

сжала пальцев фаланги, и тычутся в столб

оба Ц в чёрных ботинках Ц носка.

*

Ты-то думал, что Блейк Ц твой любимый поэт.

Оказалось, техасец-блондин Ц

тот пилот, в чьём сознании воздух одет

в гуд проклёпанных сталью машин,

кто, при встрече с тобой на парковке лицо,

узнавая, отводит, и за

этим всем Исабель то наденет кольцо,

а то снимет и смотрит в глаза.

Что ж, тебе и огонь, и живая земля

внемлют. Воздух же Ц пусть себе Ц он

сотрясается от поворотов руля

воинств, чьи имена Ц легион.

*

Ц лНе пора нам пока расставаться, мой друг,

да и эти стихи Ц не конец.

F-17, иглой прободающий звук

в разлетании жарких колец, Ц

это тоже лишь Ц вниз по спинному хребту Ц

изумленье того, что внутри

распаляет тебя, что в земли полноту

входит линзой, разбившейся в три

беглых отсвета, кожу ожегших. Теперь

пусть покроют туманы земель

приозёрных волнистость. Ты ж звукам не верь,

лишь пыланью внутри, Исабель╗. Ц Ц

 

 

4. Как будто в детстве показали дом,

где яркий потолок и окна настежь,

и пыльный свет, и плеск под потолком

влетевших птиц, а ты у двери застишь

их тени от проекции в проём

дверного косяка, чтоб на ступенях

они мигали, и казался дом

вовне разбрасывающим и свет, и тень их,

что зыблются на дышащей воде.

 

Но снег вокруг, и озеро промёрзло,

и, жабры расправляя, рыбой Ц где? Ц

ты вытянулся Ц в измороси ворс ло=

патками влипая, в света взлом Ц

как в прорубь Ц пробиваясь: как втолкнуться

в скользящий шум и влажным плавником

внезапно повернуться?

 

 

5. Любопытство? Оно ещё движет тобой? Жажда пить

из стакана оставленного? Говоришь, что в Техасе хоть вой. Что лгала мне Ц я знал Ц

относительно (см. третью часть), что не будем курить,

что уж там целоваться, что год миновал,

 

как стояли вот так же на утреннем этом крыльце

при скопленье гостей, под ноябрьским дождём:

ты от холода в куртке моей, как сейчас в пальтеце

с моего, ах, плеча, что вдвоём,

 

слава Богу, не вышло; лIТm no fucking muse╗;

да ты знаешь сама,

это только слова, расплетание уз,

что сильнее письма,

 

я которым, мол, лвот телефон╗, как ты, любопытством своим

отстранившись, стою

глядя сквозь приозёрные дождь, едкий дым

прямо в полночь твою.

 

15 декабря 2002Ч2 ноября 2003

Милуоки

 

 

аааааааааааааааааааааааааа


Самое главное

 

Это будет последними словами между нами, потому что даже словам приходит конец.

Хотя время движется вперёд и назад, поступки, увы, не имеют обратного хода.

Особенно лотчаянье╗, спланированное как покупка:

здесь не выгадать лишних тебе сантиметров, не прикрыть отсутствующего сердца, и теперь плыть одной Ц в своём внутреннем Ц аде.

Наступает пора пригубливать своих же отваров. Не сладко?

 

Мне товарищ сказал: представь, что ты вдруг разлюбил целый город.

 

Но какой? Москву? В Москве наши жизни не пересеклись. Ц Ц

 

Атланту? Где бассейны в тени раскалённых деревьев, как и лишние простыни цвета агавы, прикипали к дымящейся коже, так что можно было снимать отпечатки с мускульных связок, и любая вмятина пряной души твоей Ц плещущей рядом Ц пахла пєтом (твоим) и спермой (моей) и солнцем (общим на всех)? И тебе было мало.

ааааааааааааааааааааааа Но Атланта и без того набухала,

топорщилась сердцем свободы до ещё нашей встречи, чтобы выпростаться из ребёр поверх этих змееобразных хвостов

из залихватски выстроившихся в затылок

красношеих байкерш и взнуздавших грузовики

деревенских придурков в заляпанных птичьим помётом

шляпах с флагами Конфедерации.

Мир сосен, медлительной речи, всегда удивлённого взгляда и всегда возбуждённых желёз. Ц Ц

 

Вашингтон? Но ведь я там бывал и один, хотя лучше бывало нам вместе

в узкой ванной с окном на Висконсин-Авеню: в жаркой струе (языком проникала в расщелины каждой ступни между пальцев)

или прямо на крыше, в тепле заходящего света, обхвативши руками часто дышавшую грудь; ты же спиной пригибалась,

щекоча курчавыми прядями Ц в полоборота щеки;

или просто в парках, когда говорили друг другу

самые важные вещи. Как-то, выбравшись из полугетто,

помнишь, слушали поседелого, в длинных раструбах тени и света,

чернокожего саксофониста: звуком чище, чем смог человек бы. А влажный Джорджтаун гудел

ульями подслеповатых огней распускавшихся ресторанов,

как всегда, переполненный трепетом сумерек. Нет, Вашингтон ни при чём. Ц Ц

 

Милуоки? Но ведь после того, как расстались, я узнал и других, прикоснувшихся к корням существа и дыханья. Пусть и накоротко Ц глубоко. Ц Ц

 

А Лос-Анджелес, где ты пишешь

электронные эти депеши? Ну, и что: хорошо тебе там? Для чего мне твои посланья?

Голливуд и университеты? Ну, кому это нужно для счастья? Ц Ц

Я ведь пересекал эту пустошь: в арках мостов, муравейниках мексиканских

городков по склонам подвижных, неверных, сползающих в Океан, обречённых на уничтоженье

гор Ц за несколько лет до тебя. Жить на треснувшей крышке вулкана, может быть, интересно, но не тем, чья температура превышает бурлящее под ногами. Это ведь как Атланта (но больше). Я предпочту Сан-Диего:

только выедешь за город Ц и первобытный пейзаж освежает холодным течением. Впрочем, это для будущей жизни:

мы же сейчас о прошедшем,

исчезающем, словно рябь на стремнине реки. Ц Ц

 

Ну, какие ещё города остаются: Мадрид? Ц Ц Где ты так вдохновенно лгала

каждым жестом, словом и взглядом, ибо делала вид: всё как прежде, когда мы сидели среди

зелени поздней ночью на Paseo de Recoletos,

возле нашей квартирки

под домами, напоминавшими многоэтажный модерн

на Пречистенке: оглушённые полуарабской вязью листьев и архитектурой

залитого светом почтамта, и, помнишь, сказал: лА в Москве мы б расстались быстрее╗? Ц Ц

Я уже понимал, что был счастлив,

там, на давней Пречистенке, лазая по ослепительным крышам со знакомой, в чьей звучной, волшебной немецкой фамилии меня привлекало значенье.

лРозы топчущая╗ А. (не любившая краткого имени) вышла потом за поэта,

чью очень тихую музу, в гроб сходя, привечал удивлённый Арсений Тарковский, и, помню, надписывал тёзке подборку

с воинским жарким приветом (наше имя ведь значит Ц лсолдат╗),

эта шутка аукнулась мне через дюжину лет,

когда я колебался: лВедь и Блейк твой Ц солдат. Не могу, Исабель: солидарность╗. Ц лНу, ты тоже. И сегодня ложишься со мной╗. Ц Ц

 

Нет, ни жаркая эта Москва, ни дышащий в лицо Милуоки, ни душный Мадрид за спиной,

ни гудящие пустоши и города Северной Африки, где и мы побывали, ни Рим, где я прежде был счастлив (с другой)

в девяносто пятом году, до ещё нашей встречи, Ц здесь уже не при чём. Они остаются, чем были.

Память зыблема смыслом. Даже если предать и его, ничего не разломится. Кроме как в сердце предавших.

 

Впрочем, я разлюбил тебя: как это не было трудно.

 

Пей одна эту горечь: она теперь не моя.

 

29 апреля 2003

Милуоки

 

 

 

 


С окраины

 

1. Когда б я остался в любимейшем из городов,

глотал бы весеннюю стужу, а летом неярким

в дымящих торфяниках, в сдвиге мигающих швов

листвы и воды, что тревожат любой лесопарк, им,

 

насельникам города Ц некогда прежнему мне, Ц

знакомый, как длительный сон, сквозь который секущие ливни

проводят неяркое солнце, и ростом во сне

качалось бы дерево города, ярче и дивней

 

деревьев вдоль пыльных проспектов Ц Ц но я разорвал

ту связь, что меня бередила; лежит между нами

пустынею целая жизнь, как безводный оскал

барханного дна, где не ливень Ц песчаное пламя

 

течёт сквозь глаза; знаешь, новой, горячей, другой

я жизни бы не променял, и уже не взыскую

летящего вспять: будь то зыблемый шум городской

дней юности, или Ц выбери рифму любую.

 

 

2. Выйдешь с утра за околицу Ц солнце качает шумы

тёплых деревьев, укутанных прямо по брови

в перекипание ящериц лиственной тьмы,

пьяных от собственной крови.

 

У, сколько блеска у них! Ты и сам зазвучал, как труба,

глядя поверх в сорок глаз изумлённого тела,

в гуд контрабасов, в выдохи флейт и зоба

птичьих волынок вплетая оцепенелый

 

звук, неподвижный от солнца, что дышит в мундштук

сердца, да так неумело, что трудно поверить,

и извлекается низкий тревожащий звук

вздутием рёбер и горла Ц Ц можете сами проверить

 

нот глубину ранним утром на диком краю

города: где подхватят вас волны, как будто

с пляжа пустой позвонок, и подуют в находку свою

солнцем, что в зелень обуто.

 

22 сентября и 13 октября 2003

Милуоки Ч Ширли, Лонг-Айленд

 

 

 


Венеция в феврале

 

Среди лагуны зрение её

предутреннее в изумлённых силах

подбрасывает солнце на копьё

бессонницы поверх квадратных, стылых,

 

бестенных площадей Ц между домов

рыжеющих. И даже резкий звук: он

не взмахи голубей, не шарк шагов,

а просто дребезжанье в стёклах окон.

 

Воды прозрачней кожа, а язык

волны, соска касаясь и предплечья,

так обволакивает плоть, как звук

сплетался бы со звуком, зреньем, речью

 

лежащего, с суставами его;

мигая мягким блеском, множа

лагуны цвет и ветер звуковой

по диафрагме, под набухшей кожей.Ц Ц

 

Отныне никакого рубежа

между двумя, теперь одною кровью

вздымаются моллюски, крыши, ржа=

вчина балконов, к изголовью

 

внезапно подступает утро Ц

вот

как долог был тот путь вовнутрь сознанья,

где ныне тело общее растёт

соседством влаги, близостью дыханья.

 

*

 

Ты, шептавшая мне лPiano, pianoЕ╗,

говоришь: лЕсли будет война,

то окажется Океана

непреодолимой длина╗.

 

Я, когда-то любивший тебя любою,

а теперь ещё крепче связь,

говорю: лЗа Атлантикой Ц что я?

Лишь пространства попутчик. Но здесь,

 

где земля, укреплённая жаром,

подставляет воде бока,

мы с тобою Ц пространство, ярым

солнцем выжженное. Хрустка

 

тишина от оконной стыни

в полутьме до начала весны,

но уже незнакомым доныне

мы в надводном сне сращены.

 

Это всё-таки больше тела и

крепче веры, сильней ума.

И откатит волной оробелою

световая зима╗.

 

*

 

Ты всё вспоминаешь нашу поездку в июньские сумерки

на озеро Гарда, за восемь лет до того.

Женская память томительнее мужской.

Впрочем, и я вижу будто вчера: дымящая гладь и трепетанье ночниц

прямо над головами (ты простишь мне повтор). Мы сидели среди целующихся

пар, оба в смятении; и в мерцающем оцепенении

расстегнула сандалии, чуть касаясь воды: лНу, а ты?╗ Ц Я уже понимал: всё решилось,

но не знал, как мне удержать это время.

Знаешь, было бы проще

нам тогда вот лежать на дымящей траве, среди шёпотов, радужных вспышек,

разрезающих сумрак ночниц, как сейчас Ц согревая друг друга

через тонкие метины, будто прорез на плече, проходящим сквозь кожу Ц вдвоём,

глядя на синеющий диск в вечернем окне над лагуной

в предсознании будущего, что наползает с равнин

и озёр континента на западе солнца.

Там стылое время заходит,

и темнеет беспамятство, от какого дай Бог нам с тобой

не захлебнуться. Впрочем, даже и тьма неопасна

здесь, на острове в тихой лагуне, где солнце и ночь

проницают в отсутствии тени, как наша близость, друг друга.

 

Ночь восходит с востока, но запад долго горит

несгорающим светом.

 

11Ч12, 14 и 17 февраля 2003

Венеция и Милуоки

 

Вернуться к оглавлению книги лНа запад солнца╗

 

Посмотреть примечания

 

Справиться в Дополнительных пояснениях к текстам 2000Ч2002 гг

 

Вернуться к лТрансформе╗

 

 

й Игорь Георгиевич Вишневецкий, 2005

 



Сайт управляется системой uCoz