19911997
II.
Голоса из-под
земли
19961997
97Ί F
1.
Многоокие
листья жары:
гипнотический
Аргус.
2. Там,
на бестенных
полях ты
тщишь свои
ветры.
3. Что
же будет,
когда мы
умрём: не эта
ли сухость,
не эта ли
пряность? не
эта ли
резкость?
4. Не
эти ли струи
и блеск?
5.
Друг
рассказывал:
«...годы
снилось мне:
стоя у двери,
я знаю, что там
его
нет; но сон
изменяется,
вот я вхожу в
мастерскую и
слышу:
Погоди, я
сейчас покажу
тебе что-то. Я
очнулся;
сверкала
гроза, голове
тяжело; я
понял, что
это конец, я
свободен; и
тогда
написал: Милый
Свет (от:
Светомир),
мне сегодня
приснилось... »
6. На
кровавой
почтовой
бумаге.
7.
Глазами
дрожа, в
извивах
звенит и
трепещет:
извиваясь
тонким
лекалом.
8. Звук
твой ржав,
потому что он
помнит о прошлом.
9.
Только
фениксу
сквозь
черепаху:
она-то и есть
твой огонь.
10. Или
пчёлам: в
окуренном
улье,
свернувшимся
в листики
жара.
11. Их
сверкающий
вихрь не
подымет.
12. Тени
ль сгложут
пятнистую
сухость?
13. Но,
конечно же,
есть и вода
высыхая
испариной, солью
на коже.
14. Там,
где раковины,
что мы
держали в
руках, как
голоса наших
предков.
15.
Нагишом в
атлантических
волнах.
16.
Ударяясь о
плоскости
блеска.
17.
Наблюдая,
особенно
южных, их
упругость и стянутость
то,
что движет
суставами
струн.
18.
Загорелые
щиколки,
локти,
подколенные
выемки, шею со
спины между
стрижкой и
платьем,
ремешки красноватых
сандалий; и
лицо вряд ли
ассиметрично.
19. Или
перебирая
листы
высыхающих
книг.
20. Ещё
влажно, во
сне, как с
живой
акварели в
явь, где шум
их, сумей, не
смыкая
21.
Созерцать и
не слепнуть
от света.
22.
Снова юность:
конечно, мой
тот, как
близнец,
потерявший,
отпавший, в
пределах
сжимаемых
естества стал
железным
сухим
камертоном. В
глазах же
смотреть (я
глядел)
нестерпимо:
острый звук
металлической
ноты.
23.
Облекающе
жар
письменами, в
звонких буквицах,
в
крыловеющих
зеленоножках
24.
Вспорхом
праха, в
взвиваемом
улье.
25.
Даже вытянув
руку
невозможно
его
проницать.
26. «Я
устала,
теперь будем
спать».
27. Но
светило еще
высоко, веет
морем; садясь
на автобус,
вдыхаешь
голубеюще-льдистую
ясность.
28. «Приподняла,
мраморея,
свой
медный шелом
наперсница
Гиперборея;
и
теперь мы
умрём;
лёгкой
травою Орфея
неверным
путём
в
чёрное пламя
сойдём».
1996,
майиюнь
М.
Ш.
Год миновал,
а вспомнишь
утюгом
рубашку
прожигает
меж лопаток.
Бестенный
свет упал,
как зимний
гром,
как оттиск
беглых дней,
как
отпечаток
сухих
зарниц на
сердце. В
темноте
не в
первобытных
сумерках
желаний,
а в чёрной
безнадежности,
к черте
любой твоей,
иль
чёрно-алой
ткани,
какой ты
облекалась,
отыскав
порою
соответствие,
сгорая,
как этот
алхимический
состав,
который многоточье
призрак,
Майя,
я б
обратился,
если б только
знал
на языке
каком (из
трёх).
Послушай,
там где
стоять тебе и
мне: провал;
и я молчу,
словами не
наруша
минуты
расставанья,
где в объём
огня мы
облекаемы, не
помня
ни сна, ни
часа
под воду ли, в
гром
обрушившейся
враз
каменоломни
сходя, чтобы
пройти
насквозь,
поврозь
игру начал,
где прошлое
сомкнулось
с
несбывшимся,
где всё оборвалось,
вернулось
вспять,
дыханьем
захлебнулось.
О Майя,
ускользающий
покров
случайных
дней не ты ль
преобразила,
как зренье в
глубине
твоих
зрачков,
в
разъятость
формы,
явленной как
сила
желаний? Где покой
и жёлчь лежат
на
плоскости
картин твоих,
сгорая,
где
кем? тобой?
распечатлённый
ад,
где мы, уже
друг друга не
желая,
обречены
входить в
лишь нам
одним
открытый
блеск и гомон
все того же
сухого
января, где
медь и Рим
сквозь
клёкот гроз
несбывшихся,
как с ложа
навечного
поднявшийся орёл?
о, нет, скорее
феникс
вверх, где
рано
окрасил
весь зенит
лазурных
смол
солнцеподтёк...
где капает из
крана
в гостинице
дешёвой.
Утро: шесть.
А воздух
прян и веется
сквозь рёбра
окна
в
раскрытость
рамы внешней есть,
пить жадно?
спать,
любить?
Когда как кобра
с двойной
петлёй от
солнца,
платье дня
со стула
обвисает
неподвижно,
ещё летучим
росчерком
огня
не тронуто.
Ты
слышишь ли?
Не слышно
там, из-под
вод в
фонтане ль, в
полутьме,
когда, упав в
бурленье
ледяное,
клокочет в
обесснеженной
зиме
движением вскипающего
строя
летучих
молний
шаровой
двойник.
Ты помнишь
ли те детские
заплывы
и волн
адриатический
язык
не пены дым,
но солнца
переливы?
Залив,
темнозелёный
окоём
и черепицы
жар на сонных
крышах?
И мягкий
камень улиц,
где лучом,
окрашиваются
в забытых
нишах
родного
языка те дни,
тобой
живые лишь в
сухих
разрывах
дыма?
Вставая
канонадою
глухой:
из зеркала, в
пожар
необоримый.
Ты говорила:
«Вспомнишь и
сквозь сон».
Но я не вижу
снов, я
забываю
твой голос,
запах плеч,
вечерний тон
сухих волос
и даже то,
какая
нам пелась
песня хитрым
босняком
«Он лжет:
похоже,
неаполитанец»
в пустом
трактире.
Пить ли? В
горле ком,
и взвился
занавесок
беглый танец.
Не мне
твердить: Вернись,
заветный
друг,
хоть
очерком
несбывшихся
мечтаний,
хоть сеткою,
поймавшей смертный
звук,
хоть
трепетаньем,
сном
неверной
ткани.
Печаль
сдавила
грудь. Чего ж
ещё?
Но я молю:
пусть жар не
достигает
до тех
пустот, где
ветрами
плеща,
тень памяти
тревожащей
блуждает.
1996,
январь и
август
Обрывки
прежде
слышанных
песен
Просыпаться
в Атланте, в
Милане,
в без
названья
, а, может быть,
вне
снов и жизни,
следить на экране
потолка
набеганье
теней,
словно
гулом каким
заоконным
переполнило
вдруг,
проросло
в
зеленеющем
мраке
затонном
полыхнувшее
разом стекло.
Жалюзи
опуская, без
слова,
без
движения в темь
надо мной,
будто
маятник сна
часового
кто-то
вставил
бездушной
рукой
в память
сердца: ни
тёплого мира,
ни
мерцающих
вод посреди,
и качается
мерная лира
снов и ветра в
разбитой
груди.
Это слышал я
прежде под
рокот
не сухих
мусикийских
стальных,
ударяющих
насмерть, как
клёкот
сознаванья в
беспамятный
стих,
и дрожало под
стать
но не звоном,
а подземных
уже не тая
нот: «Ещё и в
чаду
опалённом,
ты
проплещешь, о
юность моя!»
1996,
август
Здесь всё
коричневеет
краска
домов и даже
воздух сам.
Предгрозье
взбычилось
как связка
горниста, к
утренним
губам
поднёсшего
мундштук
зелёный.
Стекает
дождь за
воротник.
И глохнет
шумом
затенённый
сухого
грохота язык.
А между тем
всё много
проще.
Зонт, взятый
напрокат.
Чернил
бурлящих по
каналам
площе
и
безнадежней
этот пыл,
когда в
случайном
Амстердаме,
упав на
смятую
постель,
шепча
усталыми
губами
про воздух,
сорванный с
петель
зеленошумных
возвращений,
ты тоже памяти
улов,
и сон тем
цепче и
мгновенней,
что «там» уже не
будет снов.
1996,
декабрь
Меж пара и
теней
спектральных,
повыше крыш,
над зыбью
водяной,
уже не
различишь
и не
расслышишь
к чему
всё
грезилось?
жёлтый тон
сходя как с
Риальто с ума
под
пальцами
солнца
сметён
ударами крылий
задевших
водную пыль
с изгиба
руки, meine Seele,
о бабочка, ein Saitenspiel...
1996,
июль
То говорю не я,
не кровь моя,
не зрение, не
ужас
узнаванья
из времени
воздушного
ручья,
из темени бессонного
сознанья:
Я в оны
годы чтил
поэта Т.
Вот
вспомнилось: «О,
кто повьёт
мне темя
прохладным
льном?»
В
полдневной
духоте
сухая тень в
ресничном
окоёме
внезапно
раширяется,
уже
не влажный
глаз
фасеточное
око
и ты у рубежа,
на рубеже,
где движется,
безвидно и
жестоко,
в чаду
дочеловеческом,
без слов,
в изгибе
перепончатого
гула
мелькание
летучих
волосков
и тонких
крыл, которые
качнуло
о, нет! не
переменой
узких форм,
а прежний
образ мой по
тонкой грани
стекает в
гуд стрекоз,
как влажный
корм
тех
недочеловеческих
сознаний...
1997,
март
III.
Слепящий
знак
19921996
Что же ты
мещешь
молнии
смерти
в чине
блистающем
горний воин,
или тяжёлую
позолоту
сбросил
ослепший
орёл,
и времена
изменяются,
сроки
кажутся
узкими, воздух
скроен
словно для
хмеля, в
старые мехи
влитого,
душных смол
полный?
Восстанет
в одежде из
перьев
с шипом и
клёкотом
змееголовый
выкормыш
славного
единоборца,
пасынок
вихрей, брат
смерча,
свивающегося
стоя
среди
колонн,
тяжелы оковы
воздуха,
смрадом
дохнуло в
блеске
словно
из щели ад.
1992
Памяти Н. С. С.
Что мне с
новоанглийских
берегов
сказать? Что
зренье
сердца
раскололось,
что в фокус
не собрать ни
дней, ни слов?
Но
прорастает
гомон, голос,
колос
туда, где Вам,
наверное,
легко
теперь шагать,
где
праздничней
и суше
качаются
над Вашею
рукой
громовых
дней
сверкающие
души.
Что не могу а мог
бы: припадал
к земле той,
что теперь
молчит
внимая.
Что мёрзлых
дней
скрежещущий
металл
мы слышали иное
различая.
Теперь: с кем
поделиться,
что сказать?
Невидимо из
сомкнутой
юдоли.
Но Вам легко
смотреть,
идти, дышать,
выравнивая
шаг, уже без
боли
через поля,
вдыхая
сухостой
и близость
волн
Вы вспомните,
конечно,
спускаясь
вниз, залив
полуродной,
лазурный
блеск.
А
мне во тьме
кромешной
дней рухнувших
мне
не хватает
слов.
Мы
встретимся?
Бог весть. Но
жив залогом
не влажный
след,
смываемый с
песков,
а яркий свет
над
гибельным
порогом.
1995
* * *
Весь этот
снег, летящий
косо,
припорошивший
конский круп,
кирпич
домов, огни,
колёса
слепых
машин, как эхо
труб
в далёком
сне, как
весть о
зимах,
где был и я
ещё не я,
но тень,
истаявшая в
дымах
получужого
бытия.
Теперь ни пения
над нами,
ни
клокотанья
Аонид,
лишь только
кровь в
воздушной
яме
как сердце
мёрзлое
стучит.
1994
Блажен, кто,
насладясь
спокойствием
в тиши,
покинув
мирный кров et coetera,
стремится
торжественных
трудов
потратить
барыши
в
ристалищах
большой
столицы.
Зачем в
Петрополь
мне на вольну
ехать страсть
или в Москву,
скажи, за
лаврами
какими?
Ложится
наша тень,
где должно ей
упасть:
я
счастлив
зимним
солнцем в
Риме.
О,
полуденный
диск! язык
немеет, глаз
глядит на
строй домов,
на блеск
противу
теней, что,
сквозь эфир
летучий
прояснясь,
выстраивает
перспективу,
где Улицею
Змей
воззрюсь
почти в упор
на синий
Колизей или того
вольготней
из αнглийских
газет читаю
всякий вздор.
Великолепен
день
субботний!
Порой
всхожу на
мост. С
подругой иль
один.
Меж
царственных
аркад
неспешный
Тибр струится.
И воздух
серебрист, в
котором
господин
уже
не человек,
не птица,
но ангел
золотой, что
в
праздничный
дозор
меч вынут из
ножён
ещё парит на
страже
семи увитых
пёстрым,
мягким
камнем гор,
не
отовсюду
виден даже.
Меж тем года,
мой друг,
текут, как этих
вод
блистающая
мглой и
влажным
маслом мутность,
и некому
сложить
эклог и
длинных од
на
тленность и
ежеминутность.
Вотще! как ни
терзай
закланные
слова,
не выдавишь
из них
сентиментальной
пени.
Предсоние.
Снега. И
ухает сова
над
пепелищем
превращений.
Не то
полдневный
Рим. Я здесь
еще порой
могу дышать
и жить
благодаря
надежде,
что меж
сухим огнём и
жаждой
водяной
фонтанов
тень моя как
прежде
не станет
беглых дней у
сердца брать
в залог.
Здесь даже
время спит и
дышит
ощутимо.
Не стоит
ждать того,
чему не
пробил срок
на
жёлто-ржавых
стогнах Рима.
Ещё, вечерню
зря иль
утренню зарю,
вдыхая в
полутьме
струенье сна
и тмина,
вкушаю сыр в
грибах,
подобный
янтарю
из Pizzeria Leonina,
и юное вино
мне сердце
веселит,
пока
подруга спит,
и тонкий дым
всплывает
под потолок,
пока жилища
утлый вид
в
зеркальной
тьме
преображает
себя в
лиловый
строй
беззвучной
тишины.
Шкаф, стол,
бутыль,
стакан
простые вещи,
которыми мы
точно
пленены,
становятся
темней и
резче.
О, что в мой
жаждущий
тогда не
входит ум!
Сознание
поёт и
плещет,
оживая,
и даже
первых толп
многоязыкий
шум
в
шесть поутру волна
хмельная
не заслонит
того, что
слышится
тогда,
что в гуде
сотен труб
поёт
неотвратимо:
«О,
обновлённый
мир! О, верные
года!
Слепительное
утро Рима!»
1995
Солнце,
взрывающееся
огненным
колесом в
воздухе,
опадая
осколками
пламени
во ртутный
отлив лагуны,
солнце
раздавленная
гроздь,
солнце плющ,
оплетший
взвиваясь
излом,
пробивший
прорывы
лиловых,
где
дурманно
колеблются
отсветы
жара.
Ты глядишь
на него, не
затенив
от
призраков и
от отвесного
пламени
того, что
было б
зеницей
сознанья,
но не видят
уже ничего
небелёсые
очи,
но не слышат
уши, оглушены
раскатом,
большим чем
росчерк,
грозы,
пробивающей
мренье и
воздух
и блещущей
языками
огня в
медновыйных
конях на
Сан-Марко.
Обращается
в чистое
золото,
испаряясь в
реторту
молний,
ядовито-туманная
ртуть.
1996
Вернуться
к оглавлению
книги «На
запад солнца»
Вернуться
к началу
«Тройного
зрения»
Перейти
к очерку
«Памяти
Василия
Кондратьева»